Сталин был жесток и коварен. Он умел контролировать свои эмоции. Когда гневался, то понижал голос. Хрущев, напротив, часто распалял себя. Иногда он даже симулировал вспышки гнева, желая напугать своих оппонентов. Это была ошибочная стратегия, в конце концов, как мы знаем, приведшая к его политической изоляции и последующему падению.
Одной из самых серьезных ошибок Хрущева, о которой он, уже будучи в отставке, глубоко сожалел, была атака на Пастернака. Нападение было грубым и безжалостным, а сожаление, сформулированное Хрущевым в предсмертных мемуарах, выглядит – как и многое другое в этой книге – достаточно неискренним, лукавым.
Хрущев уверяет, что атака на Пастернака и его роман была одобрена им с подачи его советника по идеологии Михаила Суслова, а лично он здесь ни при чем. “Я и сейчас не могу быть судьей этого произведения. Я его так и не прочитал. Но люди, которые со мной встречаются, говорят, что оно невысокого качества и в идейном, и в художественном отношении”[111].
Хрущев хотел убедить будущих читателей воспоминаний, что и запрещение “Доктора Живаго”, и безудержная травля его автора были делом рук Суслова: “Нельзя полицейскими методами выносить приговоры творческим людям. Что особенного произошло бы, если бы «Доктора Живаго» опубликовали тогда же? Да ничего, я уверен! Мне возразят: «Поздно ты спохватился!» Да, поздно, но лучше поздно, чем никогда. Не надо было мне поддерживать в таких вопросах Суслова”[112].
Хрущев хитрит, изображая наивного, доверчивого начальника, которого подставил “главный околоточный” (как он его именует) Суслов. Бурлацкий проницательно охарактеризовал Хрущева как “сильную личность, едва затронутую цивилизацией”. Он был умным, жестким и мстительным человеком. Вспомним, как он отомстил Фадееву, спрятавшись за опубликованное в “Правде” медицинское заключение об алкоголизме писателя как главной причине его самоубийства.
Точно так же, чужими руками, Хрущев расправился с Пастернаком. Вот как это произошло.
Хрущев, как мы знаем, книг не читал, в чем неоднократно признавался. На Третьем съезде советских писателей (в 1959 году) он сказал об этом публично, заявив, что книги на него “нагоняют сон”: “Хочешь дочитать до конца, потому что другие товарищи уже прочли, делятся впечатлениями, хотят услышать твое мнение. Но читать трудно, глаза сами закрываются”[113]. Так что вряд ли Хрущев прочел хоть строчку из Пастернака до 1956 года.
1956 год был переломным для Хрущева и для всей страны. В феврале на ХХ съезде КПСС, первом после смерти Сталина, новый вождь выступил с секретным докладом, в котором тиран был официально обвинен – хоть и с известными оговорками – в неслыханных злодействах: массовых репрессиях по сфальсифицированным обвинениям и в санкциях на применение пыток при допросах арестованных.
Делегаты съезда были потрясены: никто из них ничего подобного не ожидал. Такая же волна потрясения прошла по всей стране. На закрытых партсобраниях, где зачитывали текст хрущевского доклада, люди падали в обморок. Ахматова сказала подруге: “Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили”.
Импульсивный Хрущев торжествовал: это была огромная личная победа, укрепившая его авторитет и популярность и в народе, и среди интеллигенции. Он внимательно следил за откликами, с удовлетворением воспринимая сообщения об одобрении его беспрецедентной атаки на культ личности Сталина и раздражаясь, когда ему докладывали о неприятных эпизодах.
К числу таких неприятностей, несомненно, относилось самоубийство Фадеева и его оскорбительное письмо. Ничего столь неожиданного и скандального в советской культуре не случалось со времен самоубийства Маяковского, произошедшего более четверти века назад. Хрущев держал это дело под личным контролем. И, надо полагать, именно тогда он мог услышать о поэте Пастернаке.
Наталья Иванова проницательно подметила, что Пастернак, внесший свою лепту в создание культа личности Сталина, не принял никакого участия в его развенчании. Мало того, самым, быть может, острым политическим стихотворением поэта стал именно обличительный выпад против ХХ съезда партии. Приведу этот уникальный стихотворный памфлет полностью, он того заслуживает:
Культ личности забрызган грязью,
Но на сороковом году
Культ зла и культ однообразья
Еще по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо,
Так что и вправду невтерпеж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож.
И культ злоречья и мещанства
Еще по-прежнему в чести,
Так что стреляются от пьянства,
Не в силах этого снести.
Опус этот с первого прочтения трудно даже признать пастернаковским, настолько он переполнен открытым гневом в традиции великого мастера этого жанра Николая Некрасова. Об истории его написания вспоминает Ивинская. Пастернак говорил ей в 1956 году: “Так долго над нами царствовал безумец и убийца, а теперь – дурак и свинья; убийца имел какие-то порывы, он что-то интуитивно чувствовал, несмотря на свое отчаянное мракобесие; теперь нас захватило царство посредственностей…”[114]
Прямым толчком к написанию стало, конечно же, упомянутое в стихотворении самоубийство Фадеева. Потрясенный им, Пастернак отправился в Колонный зал Дома союзов, где проходило прощание с покойным писателем. Остановившись у гроба, он долго всматривался в лицо Фадеева, а затем нарочито громко, чтобы все слышали, воскликнул: “Александр Александрович себя реабилитировал!” И, низко поклонившись, прошествовал к выходу.
При Хрущеве, как и при Сталине, сеть осведомителей была огромной, они присутствовали везде, подслушивали все и строчили бесчисленные доносы в “компетентные органы”. Нет сомнения, что такого рода сообщения и о пастернаковских разговорах, и о его демонстративном поведении у гроба самоубийцы, и тем более об “антихрущевском стихотворении дошли в той или иной форме до нового вождя. Могла дойти до него и небезобидная шутка Пастернака, что “Хрущев надевает воротничок не на то место”.
На вид самоуверенный и грубый, Хрущев был человеком с очень тонкой кожей. Ему постоянно мерещилось, что его хотят как-то оскорбить и унизить, и он то и дело взрывался по этому поводу. Долгие годы угождения Сталину взрастили в Хрущеве гигантский комплекс неполноценности, усугублявшийся сознанием собственной необразованности.
Тем острее Хрущев ненавидел людей, которые осмеливались наступить на эту болезненную мозоль. Они становились его смертельными врагами. В 1956 году в число таких врагов попал Пастернак.
Теперь нужно было только найти предлог или повод для мести. И этот предлог Пастернак не замедлил предоставить.
История эта хорошо задокументирована (хотя в ней имеются лакуны и противоречия соревнующихся нарративов и интерпретаций) и широко известна. В том же 1956 году Пастернак передал несколько рукописных экземпляров “Доктора Живаго” за границу. Это было деяние по тем временам беспрецедентно смелое, которое, по его словам, “начинало собою новое, леденяще и бесповоротно”. (Напомним, что отважный и бескомпромиссный Булгаков так и не решился переправить “Мастера и Маргариту” за рубеж.)
Аналогом этому поступку Пастернак называл самоубийство или политический судебный приговор – вот, в частности, почему его так поразило самоубийство Фадеева. События развивались быстро. Уже в августе 1956 года забил тревогу Комитет госбезопасности. Хрущева об этом проинформировали, но сам он пока не вмешивался. Контрмеры предпринимали на уровне Союза писателей и Министерства иностранных дел, которое, в тандеме с Отделом культуры ЦК, судорожно пыталось предотвратить публикацию “Доктора Живаго” на Западе.
Это властям не удалось. Роман вышел сначала в Италии, а затем в Англии и Америке, всюду становясь бестселлером. Что еще важнее, прокатился подлинный шквал восторженных отзывов в западной прессе. Подобного внимания не удостаивалось до сих пор ни одно произведение советского писателя.
Пастернака повсеместно сравнивали со Львом Толстым. Конечно, в этих восторгах присутствовал элемент политической сенсации. Но было и настоящее восхищение большим, серьезным (но в то же время чрезвычайно читабельным) романом в русской классической традиции. Особое уважение вызывал религиозный дух “Доктора Живаго”, необычный даже для секуляризированной интеллигенции Запада, что уж говорить о Советском Союзе.
Таким образом была подготовлена главная “бомба” литературного 1958 года: объявление о присуждении Пастернаку Нобелевской премии “за важные достижения в современной лирической поэзии и в области великой русской эпической традиции”. (Как видим, Нобелевский комитет тщательно обошел молчанием “Доктора Живаго”, подчеркнув этим аполитичность своего решения.) Пастернак стал первым славянским поэтом, удостоенным литературной Нобелевки.
Вот тут Хрущев взбеленился. К его личной обиде на Пастернака добавился вызывающий факт: тот обошел советского претендента на премию – Михаила Шолохова, давнего любимца вождя. Заметим здесь, что Шолохов во время случившегося в следующем году визита в Париж заявил французским журналистам, что руководство Союза писателей совершило большую ошибку, не опубликовав “Доктора Живаго” в Советском Союзе, и что Хрущев придерживается такого же мнения. Но об этом позднее…
А в тот момент было решено изо всех сил ударить по Пастернаку. Логистику этого дела Хрущев поручил идеологическому “серому кардиналу” Кремля Суслову. По его указанию в “Правде” появился фельетон под зубодробительным заголовком “Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка” (тяжеловесный намек на “ботаническую” этимологию фамилии писателя), выдержанный в разгромном стиле сталинской прессы. Мне было тогда четырнадцать лет, и я хорошо помню отвратительное ощущение, охватившее меня при прочтении этого злобного памфлета.