Москва Нуар. Город исковерканных утопий — страница 15 из 43

Я осторожно хлопаю по щекам первого просителя. Он давно сидит. Из его комнаты в коммуналке на Открытом шоссе соседи вынесли новенький телевизор. Воронов уже предупредил меня — будем оформлять отказной материал. Уголовного дела этот терпила не дождется. Он родился, чтобы терпеть, чтобы быть потерпевшим. Я учусь быть таким, как Николай Петрович. Недаром же, в конце концов, улица, на которой стоит наш отдел, называется Бойцовая. Здесь, на Бойцовой, живут и работают очень крепкие люди. У них, если сказать проще, нет других вариантов.

Вот еще одна. Ее только что привезли из ИВС. Выбросила на помойку новорожденного младенца. От нее пахнет сладким дешевым алкоголем, меня тошнит. За время допроса я раза четыре выбегаю в наш грязный, один и для ментов и для жуликов, сортир на два очка. Блюю. Мне кажется, что уже желудком или даже прямой кишкой. Воронов спокоен, похож на сфинкса. Его белая выглаженная рубашка становится все белее и гранитнее. Он говорит:

«Ты в ближайший месяц съездишь на помойку. Верь мне. Там, на помойке, ты будешь описывать труп новорожденного младенца. Он пару раз глотнул воздуха, а потом его тупо ёбнули. Тебе будет очень плохо. Ты будешь истово искать его чертову мамашу, найдешь, посадишь вот в это кресло, где сидишь сейчас сам. Сядешь на мое место, посмотришь ей в глаза, в надежде увидеть ад. А увидишь — пустоту. Пустоту, мой юный друг. Пустота и есть ад. И наоборот. Я хочу, чтобы ты скорее утратил иллюзии и понял все о том, где, как, зачем и почему мы. Верь мне. Я — лучший из многих».

Меня опять тошнит, и я убегаю. Воронов терпеливо ждет, сегодня он не намерен останавливаться.


Мамаше этой, кстати, дадут двушник условно. Тебе повезет, если через пару лет история повторится уже не в твое дежурство. А вот если в твое — это плохо. Может сорвать, хотя ты уже и будешь довольно крепким.

Он протягивает мне свою мерзкую сигарету. Я чиркаю, и с пятого раз получается прикурить. В окно видны какие-то задворки. Я каждый день хожу этими дворами, но точно не помню, как именно называются улицы. Признаться, и не хочу. Для меня это все — бесконечная пустота. Один Восточный округ. Тут, если пройти совсем недалеко, школа, в которой я учился. Там еще немного — вот она, остановка трамвая, на которой, в исступлении, я лупил кулаком по чугунной крашеной стойке, пытаясь унять боль любви. А вот дворик, где был мой первый труп, труп, которому я нашел имя и убийцу. Быстро нашел, в соседнем подъезде. И раскрыл. Мне тогда дали грамоту — как самому молодому сыщику. И только Воронов не радовался со всеми моему успеху. Он говорил:

— Все люди однажды умрут. Обязательно, — говорил Воронов. — Потом придут другие люди, либо менты, либо — доктора. Придут и расскажут причину смерти. Ты только пойми, студент, от этого на моей памяти еще никто не воскресал. Не гордись, а то захочешь стать немножечко Богом.

Я проклинал его потом всю ночь, не мог спать. Кажется, плакал. А утром он стоял на Бойцовой, прямо памятник поэту. Курил, сдувал пепел. Ждал меня. Он все время ждал меня. Ему нравилось работать с детьми, такими — как я.

— Жизнь не кончается там, где ты о ней ничего не слышал, понимаешь? Жизни очень много. И она имеет причудливые формы. Ничего, что я похож на учителя биологии? Люби своих близких, свою семью. Все остальные заслуживают смерти. Ты думаешь, я неправ?

Всю эту мудрость веков он умудрялся вложить мне в голову минуты за три — пока шли от остановки до отдела. Я уже не помнил школу и институт. Это было глупо, в самом деле, вспоминать этих испачканных в меле импотентов. Слева от меня шел мужчина. Человек, познавший жизнь, а потом — грубо поставивший ее раком. Просто потому, что он всегда любил быть сверху, но терпеть не мог лежать. Сидеть — лицом к тебе. Или стоять. Вот это — да.

Его дежурство уже закончилось, нам пора. Мы выходим из отдела, скользя по щербатым ступеням, покрытым толстой коркой льда. Сегодня нет ни одного пятнадцатисуточника, ни одного задержанного алкаша — лед скалывать некому, а толстый дежурный никогда не поднимет задницу. Он мечтает только о том, чтобы ему в кресло вмонтировали утку. Тогда он вообще перестанет вставать. Мы скользим, материмся, прикуриваем. Воронов запускает двигатель своего «Москвича», купленного на деньги пятой жены. Супруга не поскупилась, мы знаем. Самый мощный движок из разряда серийных, самый доступный форсаж двигателя из всех возможных. На трассе эта разваливающаяся колымага выдает до 250 км в час. Бритоголовая молодежь с уважением прижимается к обочине, когда слышит этот звук, звук двигателя вороновской развалины. Сейчас мы поедем на поляну тысячи трупов, это такое специальное место.

У меня есть немного времени — пока греется машина, пока мы едем, а вся дорога займет минут 15. Я расскажу вам о поляне трупов.

Когда-то очень давно, но уже после того, как Господь придумал Землю, а люди разделили ее на части, в одном отдельно взятом городе территорию пилили на части. Каждый неровный кусок закрепили за каким-то одним конкретным околотком. Лишь где-то в самой заднице Восточного округа, на стыке нескольких границ, в национальном парке Лосиный Остров, что-то у милицейских начальников не сложилось. Получился неровный кусок совершенно ничейной земли. Километр на километр. Никто не горевал на эту тему. В самом деле — ну какие такие преступления могут произойти на этом жалком пятачке? Те, кто так думал, ошибались. Когда все окрестные менты осознали, с чем именно граничат их земли, на этом пятачке начался сущий ад. Сюда свозились неопознанные трупы, здесь они и гнили. Сюда на разборки выезжали и местные братки, и люди в погонах. Здесь забивали стрелки, здесь однажды на моих глазах произошла самая настоящая дуэль: два молодых летёхи стрелялись из-за девки-эксперта из окружного ЭКУ. Я был секундантом у одного, мне пришлось тогда затыкать своей новой курткой огромную дыру в животе у поверженного. Он белел, серел, честное слово — ни до, ни после я не видел, чтобы лицо у человека меняло цвет с такой скоростью.

Для тех, кто знает толк в жизни и смерти, поляна стала культовым местом. Вот туда мы и едем. Почти приехали, кстати. Нам навстречу через ночь, через черные сучья, отражаясь от наста, в глаза лупят фары чужой машины. Нас уже ждут — у Воронова много друзей.

— Тут паренек один умирал, — ни к кому конкретно не обращаясь, говорит Воронов и глушит двигатель. Но я-то знаю — он продолжает меня воспитывать. Приучает меня жить. Мы выходим из машины, смотрим по сторонам. Младший опер Хмарин вытаскивает из багажника алкоголь и пакеты с закуской. — Дня три, наверное, — продолжает Бандерас. — Его машина сбила на аллее, он сюда уполз. Лежал, хрипел, на помощь звал. Его потом всякая нечисть объела.

— Что за нечисть?

— Мало ли. Национальный парк. Зверья тут. — Он длинно плюет в снег желтой слюной.

Встречающая нас машина меняет дальний свет на ближний. Зябко кутаясь в летние кожанки, выходят люди. Я знаю их довольно смутно: окружной уголовный розыск, все — друзья моего нового шефа. Они страшные, но я привыкаю. Для них поляна — понятное место. Для меня пока — дикая экзотика. Мы жмем друг другу руки. Взрослые мужчины разбиваются на группы, пока мы с Хмариным сервируем на капоте длинного американского автомобиля импровизированный стол. Машин уже много, около десятка. Они подкатывают одна за одной, образуя неровный крут. Каждый — со своей стороны поляны. Я режу деревянными от холода пальцами колбасу и понимаю: сегодня здесь раскроют десяток тяжких и особо тяжких, просто так, легко, с пластиковым стаканчиком в руке. Один сольет другому, другой — третьему. Они договорятся, и завтра, прямо утром, начнут писать отчеты.

— У всех есть? — спрашивает Воронов, поднимая белый ребристый стаканчик.

— Ааааа, ууууу, — отзываются опера.

— Понеслась, — резюмирует шеф, отправляя в глотку одним движением граммов 120 кристалловской перцовки.

Нам везет. Завод «Кристалл» — вотчина оперов Восточного округа. Мы, по крайней мере, пьем качественную водку.

Ходят кадыки — вверх-вниз. Вверх-вниз. Менты выпивают. Я украдкой выливаю половину под бедро, мне удобно — я сижу на каком-то замшелом куске бетона. Скользко, но удобно.

Пикник затягивается. Похоже, скоро рассвет. Я внимательно вглядываюсь в лица окружающих меня людей. Они сильно пьяны, но не вызывают отвращения. Просто стали говорить чуть громче, все чаще руки с короткими толстыми пальцами рубят воздух в опасной близости от собеседника. Да, слово «опасность» сейчас — самое уместное. Эти люди, непредсказуемые, наделенные почти безграничной властью, могут сотворить что-нибудь ужасное и на сухую, а сейчас…

Еще одна бутылка идет по кругу. Еще одна. Я уже перестал их считать и перестал поражаться предусмотрительности собравшихся — сколько же они привезли с собой? Деловые разговоры заканчиваются. То там, то тут — вспышки смеха. У ментов сегодня отличное настроение.

— Бандерас! — кричат с другого конца поляны. — Слушай, мне говорили, что ты после литра можешь с двух рук выбить девять из десяти! Врали?

— Никак нет. — Николай Петрович вскидывает тяжелую голову. — Врали только в одном: десять из десяти. Даже после двух литров.

Поляна смеется. Мне кажется, что эту скользкую тему надо бы закрыть, я даже открываю рот, но меня опережают — слишком уж долго я обдумываю, что бы такого оригинального сказать.

— А вот сейчас и проверим, — покачиваясь, на центр поляны выходит мужчина лет пятидесяти. Я узнаю его — это зам по розыску из соседнего отдела. Полковник. У него был хороший шанс уйти на повышение в МУР, к убойщикам, но что-то не заладилось. Говорят, опять водка во всем виновата. Полковник извлекает из кармана манерной кожаной куртки яблоко, сдувает с него табачные крошки и водружает себе на голову. Поляна взрывается смехом.

— Смотри, — толкает меня в бок младший опер Хмарин. — Ща чего-то будет.

Сказать по чести, мне страшно, но Хмарин совершенно спокоен, улыбается во весь щербатый рот:

— Два года назад Бандерас поставил здесь троих таджиков, насильников. Они чистуху не хотели писать. Каждому по яблоку на маковку, и два ствола. Говном, говорят, сильно воняло, но все обошлось.