— Я нашел ее, — говорит Ян. — Я нашел графиню.
Было совместное совещание по борьбе с бандитизмом — милиция, УгРо, ОГПУ. Когда закончили, Ян вышел на улицу — и увидел девушку. Она стояла, облокотись на ограду, стояла почти неподвижно — и во всей ее фигуре была какая-то буржуазная утонченность, какой-то старорежимный аристократизм. Она была неуместна здесь, среди сильных мужчин в кожанках. Надо спросить документы, подумал Ян, но в этот момент незнакомый сотрудник УгРо подбежал к девушке, обнял и поцеловал в губы.
Ян отошел, чтобы не привлекать внимания, только потом спросил, кто это там целуется? — и в ответ услышал фамилию мужчины.
Все остальное было делом техники. Ян навел справки, узнал, кто это. Вроде герой Гражданской войны, борец с бандитизмом, заслуженный товарищ. Правда, насчет девушки пришлось покопаться. Студентка Университета — ну, тогда Ян зашел на факультет, проверил документы — вроде все нормально, из работниц, но фамилия его насторожила. Он пошел по адресу, где она жила с матерью и сестрой. Революционное чутье не обмануло, усмехнулся он. В домкоме, увидев его мандат, все рассказали. Из бывших. На заводе недавно, пошла, значит, чтобы в Университет пролезть.
Дворник вызвался показать, где они жили раньше, оказалось — в собственном доме. И там, не веря своим ушам, Ян услышал: жена и дочки покойного графа.
— Я еще документы соберу, — говорил он, а я чувствовал, как дрожат пальцы в моей ладони, — и доклад товарищу Меерзону: мол, представительница эксплуататорских классов скрыла при поступлении в Университет происхождение и с преступной целью вступила в связь с сотрудником рабоче-крестьянской милиции. А это — вышка, поверь мне, Витя, я сумею написать.
Я прижался к Яну всем телом, впитывая его дрожь.
— Что же ты молчал? — прошептал я. — Ведь это — подарок нам с тобой.
— Да, — серьезно ответил Ян, — к дню рождения Революции.
Годовщина была только на следующей неделе, но я понял: Ян уже считает дни до своего прощайте, графиня! — и алая роза расцветет на белом платье.
Он говорил день рождения Революции, словно Революция была человеком, женщиной, в которую он влюблен. Я любил в нем это рыцарство, эту безответность, бесплодность, холодное пламя неземной страсти, пожирающее изнутри. Мы оба для Яна были любовниками Революции, а наша близость — всего лишь попыткой приблизиться к Ней, для него — новой попыткой, чтобы после долгих лет войны и расстрельных списков заменить предсмертные крики — криками наслаждения, а свинцовое семя нагана — высыхающим на моих губах семенем нашей любви.
Утром я смотрел, как Ян одевается. Он повернулся ко мне спиной, а я глядел на ягодицы, округлые, упругие, приподнятые, глядел на шрам между лопатками, на широкие плечи… Нежность, возбуждение, дрожь — я подбежал и поцеловал коротко стриженный затылок.
Ян улыбнулся через плечо:
— Не сейчас, Коля, мне надо идти, да и тебе тоже.
Да, я тоже ходил на службу. Неинтересная конторская работа — если бы не встреча с Яном, моя жизнь осталась бы такой же блеклой, как бумаги, которые я перебирал. Я презирал свою работу, хоть Ян и говорил: это тоже служение Революции.
Я оделся, хотел выйти вместе — впрочем, Ян не стал меня ждать.
— Спешишь в своей графине? — спросил я.
— К нашей графине, — улыбнулся он уже на пороге.
Я часто думаю: эти слова были лучшим любовным признанием в моей жизни, прекрасным эпилогом к нашему роману, прощальной точкой, в череде ночей, пахнущих семенем и оружейной смазкой, долгих ночей, которые мы делили на двоих, как делили на двоих Революцию, эту суровую Богоматерь; как делили графиню — белоснежного агнца, обреченного на заклание во имя Ее.
Вечером Ян не вернулся. Иногда он задерживался допоздна, но всегда предупреждал. За полночь, измученный подозрениями, ревностью и страхом, через весь город я побежал на Лубянскую площадь. Мне представлялась попытка ареста, сопротивление заговорщиков-контрреволюционеров, глупая, шальная пуля, кровавая роса на безволосой широкой груди.
Я спросил у караульного, на месте ли Ян, а в ответ получил иди отсюда, контра! — обращение, вдвойне пугающее на пороге ОГПУ. Потерянный, я побрел прочь и, повернув за угол, услышал шум мотора. Машина остановилась, за рулем сидел молодой парень. Я знал его: он пару раз подвозил Яна после ночных операций.
— Ты — Виктор? — спросил он.
Я кивнул, не решаясь произнести: Что с Яном? — но тот рассказал, не дожидаясь вопроса. Позже я думал — они тоже могли быть любовниками: в голосе парня была грусть, и он сказал мне правду, которую сотрудник ОГПУ не должен говорить постороннему — если, конечно, с этим посторонним его не связывает нечто большее, чем ночная улица, предрассветный час и тусклый свет фонарей.
— Был сигнал, — сказал он, — вроде как Ян раньше был связан с эсерами и сейчас готовит террористический акт. Один сотрудник УгРо сообщил — случайно во время облавы какой-то мелкий вор дал показания.
— Что за ерунда? — пролепетал я. — Никогда Ян не знался ни с какими ворами…
— Не знаю, — сказал парень, — вора убили при попытке к бегству, как назло. Но этот, из УгРо, такой заслуженный товарищ, участник Гражданской войны, нельзя не поверить. Два часа говорил в кабинете с товарищем Меерзоном, тот лично подписал приказ об аресте.
В лагерях люди иногда вспоминают, как узнавали об аресте своих близких. Обычно говорили: мы верили — там разберутся и отпустят. Слыша это, я еле заметно усмехался. Уже той ночью у меня не было иллюзий — я знал, как работает эта машина, знал — я больше никогда не увижу Яна, знал — бесполезно идти к Меерзону, рассказывать, что любовница сотрудника УгРо — бывшая графиня и тот оговорил Яна, когда понял, что Ян подбирается к ней. Да, я знал, все это — бесполезно. Бесполезно и опасно.
Если бы в Москве были петухи, той ночью они могли бы прокукарекать свои три раза без всякой паузы. Я отрекся от своей любви в один миг, сказал ну, товарищу Меерзону виднее — и, сгорбившись, пошел навстречу сереющему рассвету.
Моя любовь умерла еще до того, как пуля вошла в коротко стриженный затылок Яна, в то самое место, куда я поцеловал его в последний раз. Моя любовь умерла — тот, кого я любил, не мог сидеть в камере, не мог отвечать на вопросы следователя. Он мог только сам задавать вопросы, только запирать в камеры других, каждым своим жестом утверждать великую животворящую силу революционной смерти, которая клокотала в нем неиссякающим источником, давала силу корням могучего древа, наполняла соками крепкий ствол, распухающий между моих губ.
После исчезновения Яна меня охватила тоскливая печаль — словно вся post coitum tristia, которой были лишены наши ночи, дождалась своего часа. Сны стали блеклыми и лишенными красок, как листы ежедневных газет с отчетами о новых свершениях, новых стройках, новых врагах. Я вернулся к безнадежному, потухшему существованию, ставшему еще более бесцветным, чем до встречи с Яном. Даже юноши и мужчины теперь не волновали меня — как будто в глубине души я смог найти тайный внутренний дворик и там поставить к стенке саму возможность близости и любви.
Однажды под утро мне приснилась девушка в белом, с зонтиком в руках, в ботинках с высокой шнуровкой. Она шла под руку с незнакомым мужчиной в кожаной куртке, и я не сомневался: это и был убийца моей любви, убийца Яна. Мне запомнился невыносимый контраст белых кружев и черной кожанки там, где соприкасались их руки. Мужчина казался моим ровесником, был широк в плечах, круглоголов и, как многие в те годы, обрит наголо. Взгляд, обращенный к девушке, лучился нежностью, но стоило ему отвести глаза, как они превращались в два черных круга, два бесконечных тоннеля, два оружейных дула, готовых к выстрелу.
Я проснулся: на губах был забытый вкус смазки и машинного масла. Впервые после исчезновения Яна я принялся одиноко ласкать себя, перевернувшись на спину, закрыв глаза и сжимая в руке твердеющий орган. Я представлял Яна — сильные руки, пальцы, поросшие светлым волосом, шрам на спине и шрам на животе, вздувшиеся жилы предплечий, безволосую грудь, позабытый суровый запах военного пота — но знакомые черты тускнели, и сквозь облик Яна властно проглядывал его убийца, словно Ян превращался в него, словно убийца поглощал Яна. И когда метаморфоза завершилась, густая струя ударила фонтаном и упала мертвыми каплями на мой живот.
Графиня была мороком, миражом, фата-морганой. Расставленной ловушкой, искушением, которое Ян не смог преодолеть. Революция не простила неверности — ревность Революции посерьезней моей юношеской ревности. Обещание принести этого ложного агнца в жертву не могло Ее обмануть — в тайном ордене, к которому принадлежали мы с Яном, не было места для женщин — только для Нее. Страсть, не принадлежавшая Революции, могла быть отдана лишь другому мужчине — словно своему отражению в зеркале, своему двойнику, своему напарнику в суровом служении жестокой деве.
Я знал: рано или поздно наступит мой черед. Я заплачу за разделенные с Яном мечты, заплачу за нашу графиню. Я ждал много лет и, когда час пришел, не читая поставил подпись на протоколе следствия — но ничего не рассказал о Яне, о нашей любви, о колдовской фата-моргане, увлекшей нас в гибельную пучину.
Иногда я думаю, что все-таки не предал нашу любовь.
Я ждал, что меня расстреляют, но времена изменились: Революции требовались рабы, а не жертвоприношения: меня отправили в лагерь; я был уверен, что умру там. Я мог умереть на этапе, в Сибири, на поселении; а после второго ареста — в пересыльных тюрьмах, в Джезказгане и на Воркуте. Наверное, я не умер потому, что пропитанное смертью семя, что много ночей подряд изливалось в мою гортань, наполнило меня силой.
В пятьдесят шестом на волне хрущевских реабилитаций я вернулся в Москву. Думаю, Яна тоже реабилитировали. Я подумал: можно узнать фамилию доносчика из УгРо, встретиться с ним и посмотреть в глубокие темные глаза… Но я не стал искать — что бы я сделал, встретив этого человека? В мечтах я иногда убивал его, иногда занимался с ним любовью, и часто в решающий момент белым призраком в спальню входила графиня, все такая же молодая, входила и смотрела безмолвно, а могучий круглоголовый орган обмякал в моих губах.