Москва Первопрестольная. История столицы от ее основания до крушения Российской империи — страница 41 из 66

– Или хоть взять ваши бороды. Стыд, позор, срам! Велю их обрезать всем! Таков мой закон, и я не переменю его!

Тут уже не выдержали сердца боярские. В старину на Руси борода считалась образом и подобием Божьим, внешним знаком внутреннего благочестия. Безбородый человек считался неблагочестивым и развратным, и потому брадобритие было великим грехом.

– Борода, царь-батюшка, – взволнованно заговорил старейший из бояр, маститый Шастунов, – есть образ и подобие Божье, и через бра-добритие человек теряет то и другое.

– Брадобритие, – бесстрашно заметил другой боярин, – якоже в Ветхом Завете, тако и в Новом благодати есть мерзко и отметно.

– При воскресении мертвых, – заговорил и князь Боровецкий, – и море, и земля, и огонь, и звери, и птицы отдадут всякую плоть. И соединятся кости с костьми, и облекутся плотью, и жив будет человек. Но бороды и усы брадобрейцам не возвратятся, и не внидут они в царство небесное, дондеже не отыщут своих бород и своих усов до последнего их волоса.


Указы Петра I. Стрижка бороды


– А у тебя, князь, бородушка-то особенно густая, – засмеялся Петр, слушавший речи бояр с веселым видом. – Первым, значит, праведником войдешь в рай… Ну да мы тебя не отпустим от нас, грешных… Алексашка! – обратился царь к Меншикову. – Дай-ка мне ножницы!

Боровецкий понял все. Бледный, трясущийся от ужаса, он упал на колени и залился слезами.

– Царь-батюшка, Петр Алексеевич, отец родной, – взмолился он, – не позорь ты меня, старика, заставь Бога молить.

– Нет, князь, так нельзя.

Держите других.

Петр схватил Боровецкого за плечи и собственноручно отрезал ему пол-бороды. Потом с веселым хохотом бросился к остальным, бессильно вырывавшимся из дюжих рук.

Опозоренные, оскорбленные до самой глубины души, выходили бояре среди бела дня из царского дворца. Кое-кто под смех царской челяди плакал, прислонясь к дворцовым колоннам. Старик Шастунов, сжимая в руке отрезанный клок своей драгоценной бороды, восклицал сквозь слезы:

– Сию бороду буду иметь в хранение у себя, яко многоценное сокровище, для положения ее с телом в гроб по моей смерти.

Таковы были первые шаги реформ Петра.

Через год с небольшим он выполнил и другое свое намерение, относительно календаря.

Новый лад

Немалый соблазн произвело перенесение новолетия с 1 сентября на 1 января. Ссылка на пример «многих европских христианских стран» была совершенно бесполезной, так как русские эти-то именно «европские страны» и не признавали христианскими. Уже только при виде обязательного новогоднего украшения домов «от древ и ветвей сосновых, еловых и можжевеловых» дворянин Полуехтов, едучи в санях по Москве, злобно ворчал: «Кто это затевает – у ворот и по улицам ели ставить?

Я бы того повесил». Через две недели после 1 января 1700 года отставной подьячий Арсеньев «отодрал и передрал лист у Предтеченских ворот о счастливых летех», то есть, очевидно, о праздновании начала года.


Тридцать первого декабря 1699 года златоглавая, первопрестольная, святая Москва-матушка, сердце России, представляла собой потревоженный муравейник. На всех ее семи холмах небывалое для этого дня оживление стояло. Всегда 31 декабря проходило тихо.

А нынче!..

Дело разъяснялось тем, что царь Петр Алексеевич повелел праздновать Новый год не 1 сентября, как доселе велось, а 1 января. Повелел строго-настрого.

Год тому назад, когда царь из-заграницы вернулся, то приказал всем бороды стричь и одеваться по-немецки – в кургузые кафтаны. Бояре ахнули: чего надумал государь! И всё на небо поглядывали: не появятся ли там знамения, какие должны явиться перед кончиною мира? Затмений, однако, там не появилось. Но когда наступило 1 сентября 1699 года и стали праздновать Новый год, тут и началась царская потеха…

Вышел государь к народу с царицей Евдокией Федоровной и малолетним царевичем Алексеем, а с ними – шут. Дурак ломается да ножницами пощелкивает. К кому не подойдет из придворных – бороду, глядь, и отхватит.


Ассамблея.

Художник Н.Д. Дмитриев-Оренбургский


Взмолились бояре:

– Помилуй, государь! Как же так, ни за что ни про что бороду рвать? Она ведь не покупная, а с Божьего соизволения.

А царь только смеется:

– Стриги бороды, шут.

Шуту любо: всем насолил, да вдобавок еще упрямым пощечин надавал.

– Для царя-батюшки, бояре, – похваляется, – стараюсь. Уж не взыщите!

Ясное дело, что с шута взыщешь, когда за его спиной стоит сам царь!

Так тогда только бороды стригли, но чтобы Новый год переносить с сентября на январь, об этом речи не было. И вдруг теперь!..

Закипело боярское ретивое…

– Ишь чего надумал государь! Не прошла ему даром жизнь в немецких землях. Сам совратился и нас всех хочет в басурман обратить. Не так жили при Тишайшем, родителе Петра Алексеевича. Старины держались, отчих заветов, и все ладнехонько было. А нынче, накось, по-немец-кому Русь изворачиваем. Прогневался на нас Господь, прогневался и отвратил лицо Свое.

Не по себе и боярину Спешневу. С раннего утра и до сумерек почти без отдыха шагает Никита Тимофеевич из угла в угол по своей боярской комнате. Дума запала в сердце боярина, тоска гложет его.

«Ну, как государь пойдет все дальше и дальше с заморскими примерами? Повелел кургузые кафтаны носить, потом – бороды стричь, теперь – праздник переносить. Эдак невесть до чего можно дожить: в посты заставлять скоромное есть, дочерей из терема выселять. Неладно, ой как неладно!»

Когда свечерело, вышел Никита Тимофеевич из хором. Только сошел с крыльца, а навстречу ему боярыня Марфа Игнатьевна Густомы-слова. Идет, словно лебедь переваливается.

– Здравствуешь, боярыня!

– Здравствуй и ты, боярин Никита Тимофеевич. Что это, батюшка, на Москве-то у вас делается? Дым коромыслом. Я, вдовая, из деревеньки воротилась и диву даюсь. Словно бы Москва – золотые маковки, а на Москву не похожа.

Боярин слушал вдовую боярыню, и лоб его складывался частыми-частыми морщинами, седые брови хмурились, а рот кривился в усмешку. Понимал Спешнев, о чем завела речь боярыня, но сделал вид, будто невдомек ему.

– О чем ты, боярыня? – промолвил Никита Тимофеевич простовато.

Густомыслова руками всплеснула.

– Да что ты, отец мой! Аль только что из колыбели? На Москве бог знает что, а он словно слепень. Я шла сейчас по улицам, так на каждом нарочитом[8] доме – сосновые либо можжевеловые украшения. А гостиный двор – весь в зелени. Э?.. Да и твои хоромы изукрашены!

– Вот ты про что, – протянул Спешнев и зло засмеялся. – Ну, матушка-боярыня, ныне у нас все вверх дном. Жили по старине, как деды и отцы наши, а теперь иначе…

Марфа Игнатьевна разинула рот изумляясь. А боярин Никита Тимофеевич продолжал:

– Ты, чай, в деревеньке и Новый год отпраздновала, боярыня?

– Как не отпраздновать! Первого сентября справила.

– Ха, ха! А мы его нынче встречаем!

Боярыня даже присела от неожиданности и замахала руками.

– Что ты, что ты, боярин!

– Хочешь – верь, хочешь – не верь. А я и побожиться могу. Что, боярыня, изрядно?

– Свят, свят, свят! – закрестилась Густомыслова. – Наше место свято!

– Нет, Марфа Игнатьевна, – ехидно улыбнулся Спешнев, – не отчураешься! Тут ни крест, ни пест не помогут, потому что последние времена настали. Истинно говорю, антихрист нарождается.

– Ах батюшки! – взвыла боярыня.

– Первого-то сентября по всей Москве ходили дозорщики. К каждому дому подходили, в щелки ставень заглядывали. Где увидят свет, кричат: «Тушить огни!»

– И тушили?

– А то нет? Ведь по царскому приказу.

– Да зачем же они?.. О Господи!

– Дозорщики-то? А затем, боярыня, что государь надумал считать новый год с первого января.

– С нами крестная сила!

– Да!.. пятнадцатого декабря барабан забил.

– Ну?

– Собрался народ на Красную площадь. Дьяк и читает: повелел, мол, пресветлейший и державнейший великий государь царь и великий князь Петр Алексеевич, всея Великия и Малыя, и Белыя России самодержец, впредь лета счислять в приказах и во всех делах и крепостях писать не с первого сентября, а с первого января.

– Надумал государь, – покачала головой боярыня. – А для чего, не ведаешь, боярин?


Стража в Московском Кремле.

Художник Р Штейн


– А для того, видишь ли, что не только во многих европейский христианских странах, но и в народах славянских, которые с восточной нашей церковью во всем согласны, и все греки, от которых принята наша вера православная, лета исчисляют от Рождества Христова спустя восемь дней, то есть первого января, а не от создания мира.

– Вот что! Что ж, боярин, может, так оно и лучше, – уже мягко проговорила Густомыслова.

Боярин Спешнев посмотрел на нее с сожалением и усмехнулся.

– И в указе сказано, – продолжал он, – доброе это, мол, и полезное дело… Да что ж, в старину народ глупее, что ли, был? Наши предки, боярыня, тоже лаптем щей не хлебали и на плечах голову носили.

– Мало ли что, Никита Тимофеевич!

– Тьфу!

Боярин осердился и, сухо простившись с Густомысловой и проворчав: «Короток бабий ум», пошел по улице. «Ишь ты, – зло думал он, – все учинили зеленые украшения. Вон боярин Шереметев целый лес елок насадил царю в угоду. У его соседа все ворота в сосновом уборе…»

По дороге попался торговый человек. Заметив, что Никита Тимофеевич зазевался на изукрашенные боярские дома, не утерпел и слово ввернул:

– Пристойно украсили!

Спешнев ничего не сказал в ответ и, вздохнув, побрел к Красной площади. Там уже стояли пушки.

– Палить начнут в полночь. И нам тоже приказано, – с сердцем промолвил Спешнев. – Ну да я токмо из мелкого ружья учиню три выстрела, не стану из пушечек палить.

* * *

Ровно в полночь началась потеха. Народ бежал к Красной площади, где уже собрались царь и его любимцы.