Москва - Подольск - Москва — страница 17 из 54

Дружно не залюбила вся камера другого студента, Феликса Иванова - неприветливого, надменного парня чуть не двух метров ростом. И когда блатные уговорили его отдать им "по-хорошему" новенькое кожаное пальто, никто Феликса не пожалел, никто не заступился - наоборот, позлорадствовали.

Очень нравился нам застенчивый и скромный власовец Володя. Он совсем отощал за время этапов и следствия, но ничего не просил - никогда ни у кого. Мы его с удовольствием подкармливали, а он нам рассказывал про власовскую армию - РОА. (Немцы, считая "Р" латинским "П", называли Русскую Освободительную "ПОА"). Нам интересно было; где про такое прочтешь?

Выяснилось, что Володя знает знаменитую солдатскую песенку "Лили Марлен" - такую немецкую "Катюшу" (не гвардейский миномет, а "Расцветали яблони и груши"). Он сказал нам и немецкие слова, и перевод, сделанный каким-то власовским поэтом:

Возле казармы, где речки поворот,

Маленький фонарик горит там у ворот.

Буду ль я с тобой опять

У фонаря вдвоем стоять,

Моя Лили Марлен?..

- А мелодия? - допытывались мы. - Спой, Володя.

Но он категорически отказался. Объяснил смущенно:

- Неудобно как-то... Скажут: доходной, а поет.

Так и не спел. А мы пели, даже сами сочиняли песни - довольно дурацкие.

В камере оказались двое из "Союза Четырех" - Вадим Гусев и самый младший из четверки Алик Хоменко, очень милый мальчик; его все называли ласково Хоменок. Двое из нашего дела - М.Левин и А.Сухов - изложили историю "Союза Четырех" в балладе на мотив "Серенького козлика":

Жил-был у бабушки умный Хоменок,

Делал в горшочек, не пачкал пеленок,

Раз повстречался ему Идеолог

Был разговор между ними недолог:

Надо из фетра сделать погоны,

Гимн сочинить и выпустить боны... - ну, и т.д. (Идеологом "Союза" следствие назначило Вадима.)

Бабка Хоменочка очень любила.

Вот как! Вот как! Очень любила!

И передачи ему приносила! - горланили мы, а сам Хоменок с удовольствием подпевал, заливаясь детским смехом.

Великое дело - ребяческое легкомыслие! Именно оно помогло большинству из нас перенести и тюрьму, и лагерь без особого ущерба для психики...

По молодости лет мы, отъевшись на передачах, испытывали то, что в старину называлось "томлением плоти". Я и сам однажды проснулся от громкого гогота: спал я на спине, и оказалось, что выбившись из ширинки тюремных кальсон и прорвавшись через прореху в жидком бутырском одеяле - так пробивается стебелек через трещину в асфальте - к потолку тянется мой детородный (в далеком будущем) член. Но больше всех томились женатики - Сулимов и Гуревич.

Это нашло отражение в непристойных куплетах - переиначенной солдатской песенки из репертуара Эрнста Буша "О, Сюзанна". (Впрочем, и она неоригинальна: пелась на мотив американской "I came from Alabama".)

Обращаясь к жене, Шурик Гуревич в этих куплетах жаловался:

О, Татьяна!

Вся жизнь полна химер,

И всю ночь торчит бананом

Мой видавший виды хер.

А Володька, вместо "О, Татьяна!" пел "О, Елена" и, в соответствии с требованиями рифмы вместо "торчит бананом" - "торчит поленом"...*****)

Не могу умолчать о том, что во время серьезного разговора велись на нарах и такие - Володя Сулимов с грустью рассказал нам, что с героиней этого куплета у него была очная ставка, и Лена ухитрилась шепнуть ему, что следователь убедил ее стать "наседкой", камерной осведомительницей. Потому-то и провела она весь свой срок в тюрьме, а не в лагере.

Думаю, что не страха ради и не за следовательскую сосиску (их подкармливали, вызвав будто-бы на допрос) Лена Бубнова согласилась на эту роль. Скорее всего сработала знаменитая формула: "Ведь вы же советский человек?!" А она была очень, очень советская, я уже писал об этом.

Года два назад "Мемориал" попросил меня провести вечер, посвященный жертвам репрессий. На этом вечере мне прислали записку: "Знаете ли вы, что ваша Бубнова была на Лубянке наседкой?" Я знал. Знал даже, что ее и к матери Миши Левина, Ревекке Сауловне, подсаживали. Но из уважения к памяти Лениного мужа Володи соврал: мне об этом ничего не известно.

Я и сейчас не сужу ее слишком строго. Из-за своей подлой обязанности Лена - дважды жертва репрессий...

Там, в Бутырках, Володька предложил нам сочинить песню на мелодию из фильма "Иван Никулин, русский матрос". Он ведь работал помрежем на этой картине и в мальчишеской гордыне своей полагал, что из-за его ареста фильм не выпустят на экран. Выпустили, конечно; и хорошая песня "На ветвях израненного тополя" была в свое время очень популярна. Сулимов насвистел мелодию, она нам понравилась и мы всем колхозом принялись придумывать новые слова. Вот они:

Песни пели, с песнями дружили все,

Но всегда мечтали об одной

А слова той песенки сложилися

За Бутырской каменной стеной.

Здесь опять собралися как прежде мы,

По-над нарами табачный дым...

Мы простились с прежними надеждами,

С улетевшим счастьем молодым.

Трижды на день ходим за баландою,

Коротаем в песнях вечера,

И иглой тюремной контрабандною

Шьем себе в дорогу сидора.

Ночь приходит в камеры угрюмые,

И тогда, в тюремной тишине,

Кто из нас, ребята, не подумает:

Помнят ли на воле обо мне?

О себе не больно мы заботимся,

Написали б с воли поскорей!

Ведь когда домой еще воротимся

Из сибирских дальних лагерей...

Складывалась песня быстро, без споров - каждое лыко было в строку. "Контрабандную иглу" придумал, по-моему, Юлик, "по-над нарами" - любитель стилизаций Миша Левин. Сочинивши, несколько раз громко пропели. Сокамерникам песня понравилась, они охотно простили несовершенство стихов. Во всяком случае, когда мы с Юликом вернулись в Москву - это было уже в 57-м году - раздался телефонный звонок и чей-то голос пропел:

- Трижды на день ходим за баландою, коротаем в песнях вечера...

Это оказался Саша Александров, замечательный мужик - но о нем речь впереди, когда буду рассказывать о Красной Пресне.

А второй раз нам напомнила об этой песне книга века "Архипелаг Гулаг". В конце первого тома Солженицын рассказывает, как московские студенты сочиняли на нарах свою тюремную песню, и приводит два куплета. Вообще-то, Александра Исаевича с нами в камере не было: он прошел через бутырскую церковь несколько раньше. А песню услышал, наверно, в Экибастузе от Шурика Гуревича - и одну строчку воспроизвел не совсем точно. Но человеку, написавшему "Один день Ивана Денисовича" - лучшее из того, что я читал о лагере, и возможно, лучшее из всего, что он написал - этому человеку можно простить маленькую неточность. Тем более, что у него получилось интереснее. И потом - шутка ли: благодаря "Архипелагу" наши два куплета оказались переведены чуть ли не на все языки мира. Ни одно из других сочинений Дунского и Фрида такой чести не удостаивалось...

В один прекрасный день в камере появился новый жилец. На нем была армейская шинель, потрепанная кубанка; остроносый и чернявый, он смахивал на кавказца, а по обветренному шершавому лицу мы решили: этот из лагеря.

Окинув камеру быстрым наметанным глазом, новичок сразу направился к нам, представился:

- Петька Якир.

Он действительно оказался бывалым лагерником, но сейчас прибыл не из далеких краев, а с Лубянки. Там он проходил следствие по своему второму делу - вместе со Светланой Тухачевской и Мирой Уборевич.

С обеими этими девочками он, после расстрела военачальников-отцов, попал в специальный детский дом, но надолго там не задержался: получил срок и отправился путешествовать по лагерям. Над шустрым и смышленым пацаном - Петьке было лет 13-14 - взяли шефство обе фракции лагерного контингента, и блатные, и "политики". Старые большевики считали своим долгом опекать сына прославленного командарма; что же касается блатных, то замечено, что ворье с интересом и уважением относится к обладателям каких-нибудь выдающихся достоинств - к чемпиону, скажем, по боксу, знаменитому артисту, дважды Герою Советского Союза и так далее. Вот и малолетний Якир в отблеске отцовской славы пользовался расположением блатных. Им льстил его интерес к воровской жизни, и они, опекая Петьку, учили его всяким премудростям лагерной жизни. В результате, когда мы встретились, руки у него были в наколках и шрамах от мастырок;******) а от своих покровителей интеллигентнов он нахватался самых разных сведений из области истории, искусств и литературы. Со своими семью или восьмью классами средней школы он на равных беседовал с главными бутырскими эрудитами.

По Петькиным словам, отбыв первый срок, он приехал в Москву, пробился на прием к самому Берии и закатил блатную истерику: что ж ему теперь, всю жизнь оставаться сыном врага народа?! И Лаврентий Павлович - опять-таки по рассказу Петьки - распорядился принять его в какую-то чекистскую школу. Там он задержался не дольше, чем в свое время в детдоме: встретился с подругами детства Светой и Миррой, и в дружеских разговорах они все трое заработали себе срока; Якир - восемь лет, а девочки по пять.

Петька и в нашей камере делил свое внимание между блатарями и интеллигенцией - которая состояла в основном из нашей компании и очкастого однодельца Белинкова, Генриха Эльштейна по кличке "Мацуока".*******)

Нас Якир просвещал по всем вопросам лагерной жизни, а с Серегой из Сиблага вел вполголоса профессиональные разговоры на странном диалекте, в котором половину слов мы не понимали: "сунули в кандей... отвернул угол... битый фрей... пустили в казачий стос..."********)

С Петром Якиром мне предстояло - чего я не знал - провести два года на одном лагпункте и хавать из одного котелка. Но об этом после. А Серега вскоре исчез из моей жизни, и запомнил я его только потому, что это был первый встреченный мною вор в законе.

В наши дни, судя по газетам, ворами в законе считаются только видные фигуры преступного мира, которых чуть ли не единицы что-то вроде крестных отцов мафии. А в те времена в законе считался любой вор - пока не скомпрометирует себя и за какой-нибудь поступок, несовместимый с воровской этикой, будет "приземлен". Акт приземления, т.е., исключения из воровской корпорации, не сопровождался, как в теперешних колониях, омерзительным содомитским ритуалом, "опущением". Просто, приземленному перекрывали доступ к "воровскому куску" - общему котлу.