Москва - Подольск - Москва — страница 8 из 54

- Своя погаснет.

Верю, что за либерализм вертухаям грозили серьезные неприятности.

Голь на выдумки хитра. На Вологодской пересылке, лет через пять, я познакомился со способом добывания огня из ничего. От подбивки бушлата отщипывался кусок серой ваты; из него делались две плоские лепешки; одну ладонями скатывали в жгутик, плотно заворачивали во вторую и, сняв ботинок, быстро-быстро катали подошвой по полу. Потом жгутик резко разрывали пополам - и прикуривали от тлеющего трута. Я тогда вспомнил Сетона-Томпсона: как индейцы добывают огонь трением. Попробовал сам - не вышло. А у других хорошо получалось, особенно у блатных: большой опыт, "тюрьма дом родной".

Но на Лубянке мои сокамерники этого способа еще не знали и придумали такой выход: надергали из матрасов ваты, сплели длинную косу и подожгли от цыгарки, едва надзиратель ушел со своим огнивом. (Или у него зажигалка была? Не помню.) Косу запихнули глубоко под койку, стоявшую у стены и два дня пользовались этим вечным огнем. А на третий день, когда всех нас вывели на прогулку, вертухай учуял запах гари и без труда обнаружил его источник. Камеру оштрафовали: на две недели оставили без книг.

На Малой Лубянке библиотека была бедная и в книгах не хватало страниц. (А в Бутырках, где камеры были перенаселены, от некоторых книжек оставались вообще одни переплеты.) Вот в "гостинице", на Большой Лубянке, библиотека была хороша - видимо, за счет книг, конфискованных при арестах. Там был и Достоевский, и давно забытый Мордовцев, и академические издания - даже книги на иностранных языках были. Помню, я с удивлением обнаружил в романе американского автора-коммуниста напечатанные полностью т.н. "four-letter words" - матерные слова: cock, fuck, cunt и т.п. Даже "cocksucker". Это в тридцатых-то годах!..

Хорошие книги или плохие - но без них было худо. Конечно, лишение книг - самое легкое из наказаний. Могли ведь лишить прогулки или, не дай бог, передач. А то и в карцер отправить всех.

Я, например, первый раз попал в карцер из-за ерунды: рисовал обмылком на крашеной масляной краской стене профиль своей Нинки, чтобы сокамерники убедились, какая она красивая. Но первым увидел это вертухай. Влетел в камеру и взял меня с поличным. Напрасно я объяснял, что это ведь не мел, не уголь, а мыло - стена только чище будет. Дали трое суток. Думаю, что нарочно придрались к пустяшному поводу - по поручению следователя.

Отбыв срок, я вернулся в камеру и обнаружил, что остаток буханки, полученной в передаче, насквозь проплесневел, стал бело-зеленым. Подумаешь!.. Накрошил в горячую воду и слопал безо всяких последствий. С голодухи даже показалось, что вкусно: вроде грибного супа.

Голод - лучший помощник следователя, очень мощное средство давления на психику подследственного. На Лубянке этим средством широко пользовались. С одной стороны, можно лишить передачи. А с другой - можно поощрить сосиской или бутербродом в кабинете следователя. Это за особые заслуги, например, за донос на сокамерников.

Наседки, ясное дело, были в каждой камере. Малопосвященная публика считает, будто в камеры подсаживали переодетых чекистов. Ничего подобного!

Завербовать голодного арестанта было легче легкого. В нашей камере наседкой был самый симпатичный из моих соседей - инженер Калашников. Да он и не особенно таился. Приходил с очередного допроса, грустно говорил:

- Сегодня еще одного заложил. А что? Я человек слабовольный.

Закладывал он не нас, а своих знакомых по воле; в камере у него была другая функция. В конце концов, что он мог узнать от меня такого, о чем я уже не рассказал на следствии? Зато мог постепенно, капая на мозги, внушать мне мысль о том, что упираться бесполезно, надо подписывать все, что насочиняет следователь: раз уж попал сюда, на волю не выйдешь. А лагерь это не тюрьма, там свежий воздух, трава, ходишь по зоне совершенно свободно.

- Ты погляди, - говорил Иван Федорович и приспускал штаны. Я тут, считай, два года припухаю. Дошел! У меня уже и жопы не осталось.

Это была правда - так же, как и рассуждения о сравнительных достоинствах тюрьмы и лагеря, а также о том, что если посадили, то уж не выпустят. (Впрочем, как выяснилось, тем, кто проявлял характер и не все подписывал, срока иной раз давали поменьше; в нашем деле - Левину и Когану).

О своем собственном деле Калашников рассказывал так. На автозаводе Сталина вместе с ним работал его приятель, тоже инженер; человек, как я понял, яростного темперамента, прямой и резкий. Когда в 41-м началась эвакуация завода, приятель этот громко возмущался поведением администрации:

- Смотри, Иван. На дворе ящики с оборудованием - не могут увезти! А своих баб с ребятишками на Урал отправили. Руководители, ети их мать. Таких руководителей стрелять надо!

- Точно, - соглашался Иван Федорович. - Стрелять!

На другой день выяснилось, что дверь парткома закрыта и запечатана, а сам секретарь эвакуировался на Урал.

- Драпанул. А на завод - насрать! - с презрением констатировал правдолюбец. - Это коммунист, называется... Взять бы автомат и таких, блядь, коммунистов всех до одного!..

- Точно, - подтверждал Калашников. - Из автомата!

На обоих настучали, обоих арестовали. Обвинение было такое: собирались дождаться прихода немцев, поступить на службу в гестапо и расстреливать коммунистов и ответственных работников. Иван Федорович некоторое время поупирался, потом все подписал.

- Говорю же: я человек слабохарактерный!..

Однажды он вернулся с допроса смущенный; ходил по камере, хмыкал, посмеивался. Рассказал: на допросе присутствовала баба-прокурор. Молодая еще, непривычная. Она прочитала его признания и попросила:

- Калашников, объясните. Ну, хотели дождаться немцев... Это мерзость, но допустим, у вас были какие-то причины. Но почему в гестапо? Вы же хороший инженер, я читала характеристику. Неужели у немцев не нашлось бы для вас другой работы? Кроме гестапо?

Иван Федорович хотел было сказать наивной прокурорше, что все это липа, что не собирался он у немцев оставаться, это его следователь сочинил. Но потом подумал: опять все сначала? Опять карцер, опять материть будут, опять без передачи?.. И сказал:

- Не, я в гестапо.

О Калашникове я вспоминаю безо всякой обиды, а только с жалостью. А вот с Марком Коганом ("подпольная кличка Моня") сидел провокатор совсем другого типа, обрусевший мадьяр по фамилии Фаркаш. Этот старался навести разговор на политические темы, выспрашивал у Моньки, удалось ли ему утаить что-нибудь от следователей. И Марк - будущий юрист! - сам устроил маленькую провокацию. Рассказал наседке, что в ожидании ареста спрятал две антисоветские книжки в настенных часах у себя дома; во время обыска их не нашли.

На следующем же допросе следователь завел разговор об антисоветской литературе. Моня стоял на своем: никакой такой литературы не имел (что было истинной правдой). И тогда следователь заорал с торжеством:

- А если мы тебе, блядь Коган, покажем книжечки, которые ты в часах спрятал?

- Это вам Фаркаш рассказал? Но, понимаете, нету у нас дома настенных часов...

Когда он вернулся с допроса, Фаркаша на месте уже не было: срочно перевели в другую камеру - к Юлику Дунскому.

Наседок вообще часто переселяли из камеры в камеру, чтобы расширить фронт работы. К Когану подсадили другого, инженера Бориса Николаевича Аленцева. Этот очень смешно сам себя расшифровал, когда я с ним встретился уже в пересыльной тюрьме на Красной Пресне, откуда уходили этапы в лагеря.

Аленцев и там занялся полезной деятельностью: предложил просто, чтоб коротать вечера! - устроить в камере нечто вроде дискуссионного клуба. Там по очереди можно было бы выступать с сообщениями на тему, скажем, "мои политические взгляды". Это предложение не прошло.

Ко мне он липнул потому, что, по его словам, много слышал на Лубянке про наше дело. Я сросил, не сидел ли он с кем-нибудь из наших ребят; Аленцев ответил, что к сожалению, нет. "Лжецу - цитирует кого-то Джек Лондон - надо иметь хорошую память". Провокатору тоже: недели через две, в разговоре с Аленцевым я упомянул о том, что Коган очень хорошо читает стихи и прозу - в школьные годы получал призы на районных конкурсах.

- Коган?! - возмутился Аленцев. - Ну что вы! Он читает театрально, с ложным пафосом. Вот Юра Михайлов - тот читает действительно хорошо.

Спорить я не стал, но про себя отметил: наврал ведь, что ни с кем из моих однодельцев не сидел! Сидел по крайней мере с двумя. Понятно: человек опасный.

Когда 10 лет спустя (опять этот Дюма!) мы с Аленцевым встретились снова - в Инте, на вечном поселении - всех знакомых предупредили: Аленцев стукач! Думаю, он об этом узнал и, выждав время, отомстил по-своему: написал в местную газетку разгромную рецензию на наш с Юлием фильм "Жили-были старик со старухой" (натурные съемки проводились в Инте). Из этого явствует - так же, как из его оценки исполнительского дарования Когана и Михайлова - что художественное чутье у Аленцева было. Правда, наш фильм он ругал не за антихудожественность, а за то, что в нем опорочена советская действительность. Даже возмущался: и такую плохую картину повезут в Канны, на фестиваль?..*)

Но вернемся в 1944 год, на Лубянку. Возможно, кому-то покажется страннным и нелепым, что в тюрьме, да еще в мучительный период следствия, в камерах читали друг другу стихи, вели разговоры об искусстве. Но, господи, нельзя же было думать и говорить только о том, что нас ждет! Так и с ума сойти недолго... Вспоминали веселые истории; даже в тюремной жизни отыскивали смешное.

Так, из камеры в камеру путешествовала байка об осрамившемся немецком парашютисте. Собственно, он был не немец, а русский - попал в плен, пошел к немцам на службу и, окончив разведшколу, сброшен был с парашютом под Москвой. Немецкие учителя во всех подробностях расписывали, каким пыткам будут подвергать его на Лубянке, если арестуют - лучше живым не попадаться! А он попался, нарушил инструкцию. (Не в первый раз: ведь и к немцам в плен тоже не велено было сдаваться живым). Парень был молодой, впечатлительный и трусоватый. Попав на Лубянку, он с первой минуты стал