Еще с 1822 года Благородный пансион вошел в число военно-учебных заведений, а значит, что и дисциплина здесь должна была царить армейская: «Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь – одним словом, всю материальную к духовную жизнь нации», – писал российский историк Чулков.
А восемнадцатилетний пансионер Константин Булгаков (1812–1862), единственный, кто узнал царя и выразил ему свои верноподданнические чувства (это даже могло быть воспринято как издевательство, что в некоторой степени роднило его поступок с выходками бравого солдата Швейка), был сыном широко известного в Москве Александра Яковлевича Булгакова, чиновника генерал-губернаторской канцелярии и при Ростопчине, и при Голицыне. Но главным его призванием стала работа в почтовом ведомстве: он служил московским почт-директором четверть века, с 1832 по 1856 годы (интересно, что его брат был почт-директором в Санкт-Петербурге). Но сын Александра Булгакова не пошел по стопам отца и дяди, выбрав военную карьеру. А известность в свете ему принесли остроумие и веселость характера, временами переходящая в шутовство.
На другой день после визита государя, в пансионе «заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона. И действительно, вскоре после того последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт», с низведением на уровень гимназии… Таков был печальный инцидент, внезапно взбаламутивший мирное существование нашего Университетского пансиона»[75].
Сей печальный инцидент не просто взбаламутил, а вызвал крутой поворот в судьбе одного из пансионеров – Михаила Лермонтова. Не проучившись и двух лет, вскоре после памятного визита царя он подал прошение об увольнении, в апреле 1830 года. И хотя после этого он еще успел поучиться в Московском университете, его он также не окончил, оказавшись, как и многие его однокашники (например, тот же Константин Булгаков), в петербургской Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров.
На решение Лермонтова покинуть пансион, безусловно, повлиял царский указ от 29 марта 1830 года, преобразовывавший Университетский благородный пансион во вполне рядовую гимназию по уставу 8 декабря 1824 года на том основании, «что существование пансиона с особенными правами и преимуществами, дарованными ему в 1818 году, противоречило новому порядку вещей и нарушало единство системы народного просвещения, которую правительство ставило на правилах твердых и единообразных»[76].
Понимал ли Николай, что ликвидация пансиона не будет принята большинством дворянства? Конечно, ведь он был далеко не глуп. Но для царя важнее было поставить пансион обратно в строй, из которого тот ненароком выбился, причем поставить по команде «смирно», а не «вольно». И то, что он прочитает уже в следующем году, нисколько не смутит его, а даже, наоборот, вдохновит: «Уничтожение в Москве Благородного университетского пансиона и обращение оного в гимназию произвело весьма неприятное впечатление и по общему отзыву московского и соседних губерний дворянства лишило их единственного хорошего учебного заведения, в котором воспитывались их дети»[77], – из отчета Третьего отделения за 1831 год.
Преобразование пансиона в гимназию расширяло и полномочия воспитателей, обладавших правом применять такой вид наказания, как розги. Все становилось на свои места, т. к. в николаевскую эпоху «Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. д. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры… Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина». В этом был убежден и сам император. Он помнил шомпол своего воспитателя Ламздорфа и, по-видимому, склонен был думать, что ежели он, государь, подвергался побоям, то нет основания избегать их применения при воспитании и обучении простых смертных[78].
Мы же скажем так: если бы не визит царя, свалившегося как снег на голову ничего не подозревающим воспитанникам пансиона, и последующие за этим оргвыводы, то великий русский поэт Михаил Лермонтов мог бы доучиться до конца и окончить пансион.
Николай I
Ну а что же Николай Павлович? Как человек, привыкший принимать личное участие в осуществлении своих же поручений (как то: подавление восставших декабристов на Сенатской площади или усмирение холерного бунта), он решил проверить – как выполняется его державная воля, для чего вторично пришел в Благородный пансион (который уже стал к тому времени гимназией) в сентябре 1830 года.
И в этот раз его впечатления оказались куда более положительными: «В субботу государь был в Университетском пансионе и остался очень доволен против последнего разу; спросил о Булгакове. Вызвали Костю, он подошел и сказал смело: здравия желаю, ваше императорское величество!» – писал Александр Булгаков своему брату Константину 2 ноября 1831 года. А мы добавим: государя, видимо, узнали. И тот визит царя в Первопрестольную остался в анналах. Николай I приехал в Москву, чтобы лично бороться с эпидемией холеры, и об этом будет наш следующий рассказ.
Как Николай I из Москвы холеру прогнал
Холера – единственная верная союзница Николая I.
Вторично в 1830 году государь приехал в Москву 29 сентября. Год этот был ох каким нелегким и для Московского университета, и для Благородного пансиона. И уж конечно не приезд государя вызвал эти трудности, а холера. Эпидемия пришла с Ближнего Востока и завоевывала Россию с юга: перед холерой пали Астрахань, Царицын, Саратов. Летом холера пришла в Москву. Скорость распространения смертельной болезни была такова, что всего за несколько месяцев число умерших от холеры россиян достигло 20 тысяч человек.
Очевидец писал: «Зараза приняла чудовищные размеры.
Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном и учрежден карантин.
Кто мог и успел, бежал из города»[79].
Генерал-губернатор Москвы Дмитрий Владимирович Голицын объявил настоящую войну холере, проявив при этом качества прирожденного стратега и тактика. Каждый день в его казенном доме на Тверской заседал своеобразный Военный совет – специальная комиссия по борьбе с эпидемией. Градоначальник окружил Москву карантинами и заставами. У Голицына в Москву даже мышь не могла проскочить, не говоря о людях. Сам Пушкин не мог прорваться в Москву, к своей Натали. Направляясь из Болдино в Москву и застряв по причине холерного карантина на почтовой станции Платава, поэт шлет в Москву Гончаровой просьбу: «Я задержан в карантине в Платаве: меня не пропускают, потому что я еду на перекладной; ибо карета моя сломалась. Умоляю вас сообщить о моем печальном положении князю Дмитрию Голицыну – и просить его употребить все свое влияние для разрешения мне въезда в Москву. Или же пришлите мне карету или коляску в Платавский карантин на мое имя»[80]. С колясками тоже были проблемы: Голицын приказал окуривать каждый экипаж, въезжавший в Москву.
Генерал-губернатор организовал своеобразное народное ополчение. Сотни москвичей, среди них студенты закрытого на время карантина Московского университета, явились добровольцами на борьбу с болезнью, работали в больницах и госпиталях.
Один в поле – не воин, гласит народная мудрость. А потому Голицын собрал у себя и тех уважаемых горожан, что не покинули Москвы, призвав их стать подвижниками и взять под свое попечение и надзор разные районы Москвы. Каждый надзиратель имел право открывать больничные и карантинные бараки, бани, пункты питания, караульные помещения, места захоронения, принимать пожертвования деньгами, вещами и лекарствами. Среди попечителей были и те, кто воевал с Голицыным бок о бок. Например, генерал-майор и бывший партизан Денис Давыдов, принявший на себя должность надзирателя над двадцатью участками в Московском уезде, вследствие чего число заболеваний на подведомственной ему территории резко пошло на спад. С Давыдова Голицын призывал брать пример.
А другие москвичи тем временем покидали родной город (у кого была такая возможность). Третьи же заперлись в своих домах, «как зайцы». Последнее сравнение принадлежит Михаилу Погодину: «К Аксаковым я езжу только под окошки. Все заперлись: Загоскин, Верстовский, как зайцы. Елагины все здоровы; не езжу к ним, чтобы не принесть случайно заразы»[81].
Но были и те, кто внезапно ринулся обратно в Первопрестольную, объясняя это вот чем: «В Москве тогда в первый раз появилась холера, все перепугались, принимая ее за что-то вроде чумы. Страх заразителен, вот и мы, и соседи наши побоялись оставаться долее в деревне и всем караваном перебрались в город, следуя, вероятно, пословице: на людях смерть красна»[82].
Помимо лучших медиков, свезенных в Москву по дозволению государя, Голицын прибег и к помощи народных целителей. Он узнал, что в Смоленской губернии некий мещанин по фамилии Хлебников по-своему лечит холерных больных: уксусом и сеном, распаренным в горшке. Несмотря на сопротивление официальной медицины (лечившей кровопусканием), Голицын призвал целителя к себе и распространил его опыт на всю Москву.