Москва при Романовых. К 400-летию царской династии Романовых — страница 23 из 61

Дело в том, что Закревский предложил в целях пресечения бунта в столице применить войска. Однако народ это не испугало. Лишь смелое и неожиданное появление перед толпой царя, обратившегося к собравшимся с теплыми словами, позволило направить ситуацию в другое русло. Но не мог же император ездить по всем российским губерниям, успокаивая народ. Этим должны были заниматься местная власть и полиция!

На вопрос императора о причинах народных волнений Закревский откровенно ответил то, что виновата в этом полиция, злоупотребляющая своими полномочиями, которая тащит в холерные больницы всех подряд, а затем за взятки отпускает.

Закревский понял, что перестарался. В октябре 1831 года он обратился к государю с прошением об отставке, сославшись на нездоровье. Тогда же Николай удовлетворил просьбу Закревского, надписав на высочайшем рескрипте выразительную фразу: «Не могу не согласиться». Для Закревского это не было большой трагедией, если верить его словам, сказанным вскоре после назначения в министры: «Я не искал быть министром».

А что же говорили об этой отставке в Москве? А. Булгаков в письме своему брату в столицу 19 октября 1831 года писал: «Весь город наполнен известием об увольнении Закревского. Все генерально жалеют, что государь лишается столь верного слуги, а некоторые недоброжелатели говорят, что при отличных своих качествах Закревский был не на своем месте.»[91].

Из этого письма мы узнаем и обстоятельства, предшествовавшие отставке: Закревский представил императору к награждению девяносто два чиновника своего министерства «за холеру», но ему было в этом отказано, что оскорбило его. «Можно было не делать огласки, – пишет А. Булгаков. – Другому бы это ничего, но я знаю щекотливость Закревского. Всякий добрый русский пожалеет, что человек, как он, жить будет в бездействии».

Причиной отставки называли следующее обстоятельство, переполнившее чашу терпения императора: якобы Закревский приказал подвергнуть телесному наказанию городского голову какого-то южного города, на что не имел никаких полномочий. Сам же Арсений Андреевич считал, что во всем виноваты завистники.

Александр Герцен дополняет рассказ: «Прибавлю только несколько подробностей о холере 1831 года. Холера – это слово, так знакомое теперь в Европе, домашнее в России до того, что какой-то патриотический поэт называет холеру единственной верной союзницей Николая, – раздалось тогда в первый раз на севере. Все трепетало страшной заразы, подвигавшейся по Волге к Москве. Преувеличенные слухи наполняли ужасом воображение. Болезнь шла капризно, останавливалась, перескакивала, казалось, обошла Москву, и вдруг грозная весть «Холера в Москве!» – разнеслась по городу.

Утром один студент политического отделения почувствовал дурноту, на другой день он умер в университетской больнице. Мы бросились смотреть его тело. Он исхудал, как в длинную болезнь, глаза ввалились, черты были искажены; возле него лежал сторож, занемогший в ночь. Нам объявили, что университет велено закрыть. В нашем отделении этот приказ был прочтен профессором технологии Денисовым; он был грустен, может быть, испуган. На другой день к вечеру умер и он.

Мы собрались из всех отделений на большой университетский двор; что-то трогательное было в этой толпящейся молодежи, которой велено было расстаться перед заразой. Лица были бледны, особенно одушевлены, многие думали о родных, друзьях; мы простились с казеннокоштными, которых от нас отделяли карантинными мерами, и разбрелись небольшими кучками по домам. А дома всех встретили вонючей хлористой известью, «уксусом четырех разбойников» и такой диетой, которая одна без хлору и холеры могла свести человека в постель.

Странное дело, это печальное время осталось каким-то торжественным в моих воспоминаниях. Москва приняла совсем иной вид. Публичность, не известная в обыкновенное время, давала новую жизнь. Экипажей было меньше, мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как в военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы, страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут весть за вестью – что тот-то занемог, что такой-то умер…

Митрополит устроил общее молебствие. В один день и в одно время священники с хоругвями обходили свои приходы. Испуганные жители выходили из домов и бросались на колени во время шествия, прося со слезами отпущения грехов; самые священники, привыкшие обращаться с богом запанибрата, были серьезны и тронуты. Доля их шла в Кремль; там на чистом воздухе, окруженный высшим духовенством, стоял коленопреклоненный митрополит и молился – да мимо идет чаша сия. На том же месте он молился об убиении декабристов шесть лет тому назад…

Князь Д.В. Голицын, тогдашний генерал-губернатор, человек слабый, но благородный, образованный и очень уважаемый, увлек московское общество, и как-то все уладилось по-домашнему, то есть без особенного вмешательства правительства. Составился комитет из почетных жителей – богатых помещиков и купцов. Каждый член взял себе одну из частей Москвы. В несколько дней было открыто двадцать больниц, они не стоили правительству ни копейки, все было сделано на пожертвованные деньги. Купцы давали даром все, что нужно для больниц, – одеяла, белье и теплую одежду, которую оставляли выздоравливавшим. Молодые люди шли даром в смотрители больниц для того, чтоб приношения не были наполовину украдены служащими.

Университет не отстал. Весь медицинский факультет, студенты и лекаря привели себя в распоряжение холерного комитета; их разослали по больницам, и они остались там безвыходно до конца заразы. Три или четыре месяца эта чудная молодежь прожила в больницах ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоводителями, – и все это без всякого вознаграждения и притом в то время, когда так преувеличенно боялись заразы. Я помню одного студента малороссиянина, кажется Фицхелаурова, который в начале холеры просился в отпуск по важным семейным делам. Отпуск во время курса дают редко; он, наконец, получил его – в самое то время, как он собирался ехать, студенты отправлялись по больницам. Малороссиянин положил свой отпуск в карман и пошел с ними. Когда он вышел из больницы, отпуск был давно просрочен – и он первый от души хохотал над своей поездкой.

Москва, по-видимому сонная и вялая, занимающаяся сплетнями и богомольем, свадьбами и ничем – просыпается всякий раз, когда надобно, и становится в уровень с обстоятельствами, когда над Русью гремит гроза. Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии!»

А поэтесса Евдокия Сушкова (Ростопчина) вспоминала: «В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или общее отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти. Отец мой прискакал за мною, чтоб увезти меня из зачумленного города в Петербург.»[92].

27 сентября 1830 года холера прервала едва начавшуюся учебу студентов Московского университета. Студент Михаил Лермонтов вместе с бабушкой заперлись в своем доме на Малой Молчановке. Но юный поэт не терял времени даром, правда, стихи под воздействием окружающей атмосферы сочинялись соответствующие: 5 октября – стихотворение «Могила бойца», сопровожденное припиской: «1830 год – 5-го октября. Во время холеры-morbus», 9 октября – стихотворение с совсем уж жутким названием – «Смерть».

Как видим, произведения эти явно навеяны сложной эпидемиологической обстановкой в Москве. Еще бы! Ведь, если верить тому же Герцену, люди мерли как мухи. И потому поэт развивает тему в другом стихотворении – «Чума». Здесь уже и по названию ясно, о чем оно.

Мало-помалу холера стала отступать, и у Лермонтова из-под пера стали выходить куда более оптимистичные стихотворения, с началом 1831 года возобновились занятия и в Московском университете, «но лекции как самими профессорами, так и студентами посещались неаккуратно» – пишет Степан Шевырев[93]. А Николай I высоко оценил победу Москвы над холерой.

Екатерининская Москва – лицо эпохи Просвещения

Почаще ездите в Москву, а лучше – переселитесь туда насовсем!

Дени Дидро – Екатерине II

В истории императорского дома Романовых было лишь два монарха, удостоившихся титула Великий. Кроме Петра I, таковой потомки нарекли и императрицу Екатерину II. И хотя в венах ее не течет ни капли романовской крови (именно со смертью ее супруга Петра III в 1762 году и пресеклась мужская линия дома Романовых), Екатерина сделала для процветания России не меньше, чем все прежние, «кровные» Романовы. При ней границы Российской империи значительно расширились, причем как на Западе, так и на Юге.

Что же касается культурной политики, то правление Екатерины Великой по праву считают эпохой Просвещения, что отразилось на Первопрестольной прежде всего. Мы имеем в виду и основание в Москве ряда просветительских и общественных учреждений, и перестройку центра города по проектам зодчего Матвея Казакова. Благодаря ему Москва приобрела новый, современный облик в стиле классицизма, украсились дворянскими усадьбами и гражданскими зданиями, сформировавшими лицо екатерининской эпохи.

Екатерина также лично распорядилась разобрать-таки наконец стену Белого города и разбить на ее месте Бульварное кольцо. Дело в том, что снести обветшавшую стену повелела еще императрица Елизавета Петровна. Несколько десятилетий приговоренная к сносу стена стояла полуразрушенной (ну почти как Колизей, которому в свое время также грозило уничтожение – хозяйственные римляне долго растаскивали по домам колизейские камни – травертины) до тех пор, пока однажды часть ее не обрушилась и не погребла под собой нескольких человек. Вот тогда и решили самовольный разбор прекратить и снести стену окончательно. Кое-что все же из камней крепостной стены успели построить: Воспитательный дом и дом генерал-губернатора графа Чернышева на Тверской.