— Снотворного принести?
— Не нужно. Не будем путать завтрашнюю картину наркотизатору. Я скоро лягу. А если кто пойдет — услышу и сразу под одеяло!
Лида фыркнула:
— Как в пионерском лагере!
— Примерно.
— Помните, вы про Юдина говорили? Я книжку в библиотеке взяла. Тайком.
— Почему тайком?
— Мне сказали — ты маленькая, не поймешь. А у него там все понятно. Французские врачи — они же настоящие герои! Но почему они так плохо раны зашивали в мирное время? Даже я понимаю, что нельзя грязную рану шить.
— Потому, что первичный шов — только кажется простым. На самом деле Юдин его называл…
— … операцией Годье-Леметра. Я запомнила.
У Лиды заблестели глаза. Еще бы — с ней разговаривали как со взрослой. Впрочем, она не забыла тут же оглянуться через плечо на пустой коридор, не идет ли кто.
— Умничка. Так вот, бывают такие люди, среди студентов очень часто, но, увы, и среди врачей попадаются. Им кажется, что просто — они и делают как попало. А знаешь, кого больше всего не любят инструкторы-альпинисты из людей с медицинской подготовкой?
— Кого?
— Студентов пятого курса. Сначала они тащат в горы полпуда всякого железа, потом, когда припирает, выясняется, что половиной железа они пользоваться не умеют, а вторая половина некомплектная.
Лида тихонько рассмеялась, прикрыв рот ладошкой.
— Представляю себе! Только не смешите меня так, я боюсь в голос рассмеяться. Тогда точно услышат и ругаться будут. А то, что вы веселый — это хорошо. Это называется — установка на выздоровление.
— Именно она.
— Значит, у вас с товарищем Чавадзе все получится! Все правда будет хорошо. Я так и Ане сегодня говорила, она волнуется, хотя мне и не показывает. А я точно знаю, что все получится. Вот, я вам специально нарисовала!
Она скользнула быстро и неслышно к столу у сестринского поста и достала из ящика рисунок на тетрадном листке. Командирским карандашом, в два цвета. Красный аэростат заграждения парил над синими крышами маленького городка, готовый защитить их от любой напасти с воздуха. Неплохо, кстати, нарисовано, не возьмут девочку в медицинский, так в художественный с руками оторвут!
— Я… я на счастье рисую. Это же не суеверие, правда? Я… рисовала как-то, ночью, чтобы не уснуть, один раненый, летчик, попросил мой рисунок, когда на выписку уходил. Сказал, что с ним его не собьют. Это правда счастье приносит.
— Счастье — не знаю, а вот уверенность в своих силах — от такого подарка прибавится. Считайте — психотерапия. И, что бы вокруг ни творилось, с уверенностью в себе — лучше, чем без нее. Как адмирал Макаров учил — стреляйте, стреляйте до конца, может быть, последний выстрел принесет вам победу.
— А… а вам стрелять приходилось?
— Приходилось.
— А много фашистов убили?
— Ни одного. Только отпугнул. У меня на руках раненые были.
— А-а-а…
Была б мальчиком, наверное бы разочарованно сморщила нос.
— Ой! Вы мне так всю ночь прорассказываете, а вам спать надо!
— Я обещаю: еще минут пятнадцать постою и лягу. За рисунок — спасибо, чудесный. Не волнуйся, высплюсь. На столе лежать много ума и сил не нужно.
Лида ушла, а он остался стоять у окна, опершись о подоконник, отодвинув край светомаскировки. Над госпитальным парком медленно всплывала огромная южная луна, круглая и яркая как прожектор ПВО. Она висела над темными купами деревьев, в серебряном свете вздрагивали под ночным ветром листья. Ночь как всегда пахла цветами, влажной от росы землей и морем.
Когда-то, первый раз приехав в Крым, он навсегда полюбил его яркие южные краски. Да и всю переменчивую красоту, что может дать природа, он любил и всегда умел видеть ее. Это было в Сибири, где блеск короткого зимнего дня таял на верхушках сосен, не оставляло ни в Крыму, ни здесь.
Видеть — умел, запечатлеть — нет. Из-за этого в юности пришлось оставить все мечты об астрономии. Чтобы наблюдать звезды в телескоп, требовались навыки хорошего художника, здесь отсутствие таланта не замещается никакой усердной техникой. Но глаза сами замечали и запоминали красоту, пейзаж ли это, цветок, птица или женщина…
Не спалось. Организм все понимал по-своему, ему не прикажешь не гнать столько адреналина по жилам. И какой-то угрюмый внутренний голос аккуратно, но настойчиво твердил, что не пора ли, на всякий случай, подвести какой-то итог.
'Что же останется за мною? Сын, уже взрослый, командир, артиллерист, АИРовец. Он переживет войну, непременно. Семьи с тридцать первого года нет. Моя вина, пожалуй, но уже все. Не соберешь обратно.
Кладбище я за собой оставил большое за свою практику. Да, тут приходится признать. Но делал все, что мог.
Одно хорошо, Раису отправить успел. Может статься, что она сейчас даже где-то здесь. Если жива… Нет, непременно жива!'
«Интересные у нее глаза, — пришло вдруг само собой. — Не карие полностью, но и не зеленые. Зелень расходится лучиками от зрачка. Море на мелководье вот такого же цвета, когда его пронизывает солнце и играет на камнях на дне. И когда я успел это запомнить?»
Ночь дышала тишиной, ничем не напоминая о войне. Луна поднималась медленно, но зримо, как аэростат. При желании можно было заметить ее движение по небу вверх.
На тумбочке в неверном лунном свете аэростат заграждения словно парил над листом — или это уже сон? То ли усталость наконец взяла свое, то ли сумел себя успокоить. Но в душе установился совершенный и полный штиль, родилась уверенность, что завтра все обойдется самым благополучным образом. Уже совсем в полусне всплыл в сознании голос Астахова: «Понимаешь, когда тебя такой человек берется оперировать, помирать как-то совсем неприлично». Откуда-то Алексей знал, что тот жив, непременно, иначе и быть не может. И с этой мыслью он провалился в сон легко, как в теплую воду.
На этот раз пробуждение было непонятно долгим. Кажется, в прошлый раз он пришел в себя легко, будто уснул после тяжелых суток и внезапно получил возможность отдохнуть. А тут вроде открыл глаза, не без труда понял, где ты, и снова темнота опускается как светомаскировочная штора. И то ли через час, то ли через полдня приходится узнавать окружающий мир заново, вспоминать что было. В прошлый раз просыпался, на левой руке капельница была. Или показалась? Теперь нет ее. И свет лежит не так. Вечер что ли? Нет, ширмой кровать отгородили. Зачем? Я что, умирать собираюсь? Ни в коем случае.
Когда «светомаскировка» снова ушла из глаз, из-за нее явилось лицо Чавадзе. Если, конечно, профессор не в бреду ему мерещится. Нет, не похоже. Улыбается даже. «Получилось?»
Алексей так и не понял, сумел ли он спросить это вслух. Профессор молча показал ему осколок. Маленький неправильный треугольник металла, на котором не сразу вышло сфокусировать взгляд. Снова улыбнулся.
— Подарит нэ могу. Сохраню как рэдкий случай, — Чавадзе действительно улыбался, но в его речи явно прорезался акцент, значит здорово волновался. В таких обстоятельствах потерять пациента — это как полководцу потерять стратегическую высоту. Ничего, не волнуйтесь, коллега. Я туда не спешу.
Следующие три ночи сны приходили непривычно яркие и удивительно — в них не было и следа войны. Вместо этого виделись очень отчетливо то белые утесы вдоль берега Лены и глядящие в воду сосны, то такой родной и близкий лес Подмосковья, осенний, с тронутыми золотом рябинами, то можжевельники, запустившие корни глубоко в крымские скалы. Все, что так трогало душу в мирное время, что он так старательно хотел запомнить, раз уж нет таланта изобразить.
Падало за край степи раскаленное алое солнце и курилась пыль за проехавшим эскадроном. Кажется, в том среднеазиатском гарнизоне он последний раз ездил верхом. Хотя пожалуй, если понадобится сейчас, то все вспомнит и в седле удержится.
«Вот она, ловушка выздоравливающего. Опять кажется, что сил — горы свернуть хватит». Только сны эти, прежде их не было. Возможно, такими и бывают ощущения человека, который не просто заглянул за ту грань, откуда можно не вернуться, но и осознал это.
Сосед по палате, тот самый капитан-артиллерист, после почти двух недель тяжкого неведения получил наконец известие, что сын жив. Письмо принесли с оказией, оно было без штемпеля и сложено не треугольником, а просто вчетверо. То, от кого письмо, можно было догадаться хотя бы по дыханию. Он читал каждую строчку так бережно и пристально, словно пытался разглядеть за ними… что? Может, родное лицо. Прочел дважды или трижды, выдохнул наконец полной грудью, бережно сложил письмо: «Жив». Помолчал и доложил строго: «Пишет — нет больше „Ташкента“, товарищи. Из последних сил дошел и дома, в Новороссийске, второго июля затонул. Бомбежка».
Моряк с тральщика вскочил, пошатнулся, видимо резким движением потревожил рану, здоровой рукой вцепился в спинку кровати так, что побелели пальцы.
— Не сберегли⁈
Товарищи по несчастью скорбно молчали. Только гудок какого-то небольшого корабля долетел издали, как вздох над могилой товарища.
Говорить про «Ташкент» было тяжело всем. Так что, моряк с тральщика вспомнил, как в Империалистическую старые наши эскадренные броненосцы, и новейшая тогда «Императрица Екатерина» по очереди гоняли по Черному морю «Гебена», и разговор перешел на морские баталии прошлых лет, потом на мореплавание вообще. Огнев не сразу заметил, что его рассказ о том, как капитаны искали способ в дальнем плавании не потерять весь экипаж из-за цинги, слушает не только их палата, но и ходячие раненые из соседней. А еще дежурная санитарка и пришедшая явно устроить ей разнос палатная сестра. «Это как же он докумекал — уксусом цингу лечить?» Ну вот вам и лекция.
Кажется, он снова начал воспринимать любое число собеседников как аудиторию. Будем считать это очевидным признаком выздоровления, куда более показательным, чем хороший аппетит. Завтра написать благодарность повару. Старается от души, это не менее важно, чем лекарства. Однако, пора давать команду «отбой». Пока слушательницам от начальства не влетело. И, не забыть — обещал же рассказать Лиде о медицинских открытиях французов. Слово надо держать.