Ëжик кивал, поддакивал. Боялся Бульку. Шашлычник сладко улыбался, глаза из-под пенсне то и дело поглядывали на Веру. Очень ей этот взгляд не понравился. Она, конечно, собрала по своим каналам информацию про грузина. На прямую конфронтацию он ни с кем никогда не идет. Но всякий, кто ему мешал — всякий, без единого исключения — долго на свете не задерживался.
А взгляд его маленьких черных глаз, проникавший прямо в мозг, был Вере очень хорошо знаком. Вороненый зрак Смерти. Один раз обожжет холодом — запомнишь на всю жизнь.
В первый раз Вера заглянула в зрачки смерти пятнадцати лет от роду. В семнадцатом это было, летом. Смольный институт закрыли. Передали здание Петросовету, пансионерок отправили по домам.
Дом у Веры был — огромная квартира на Кронверкском проспекте. Отца в марте убили на собственном заводе забастовщики. Полез, дурак, выступать перед ними, стал орать и грозить. Получил камнем в висок. Вера на похоронах не плакала. На отца она была в многолетней непрощающей обиде. После смерти матери он переселил дочку в институт и не забирал даже на каникулы — сплавлял к родственникам. Наверное, Вера напоминала ему покойницу, растравляла рану.
Потом-то Вера поняла: это хорошо, что мама умерла. Она была добрая, мягкая, ничему полезному, годному для новой жизни не научила бы. Говорила: «Главное — вера, надежда и любовь». Мама осталась в кисейном прошлом, и правильно. В железном настоящем есть место только вере — в себя, а надежда и любовь ослабляют. Ни ту, ни другую гниль в душу пускать нельзя. Сгинешь.
Закрытие Смольного института Веру не расстроило. Она собиралась стать сама себе хозяйкой, зажить в квартире как взрослая. Опять же была не одна — позвала с собой единственную подругу Зину Трегубскую. У той отец до революции был полтавский вице-губернатор, а теперь непонятно. Писем из дому Трегубская с весны не получала. Может, ее домашних поубивали. Или уехали куда-нибудь от революции. «А и черт с ними», — беспечно говорила Зина. Она была лихая и бесстрашная, все девочки завидовали Вере, что Трегубская выбрала ее в подруги.
Идея жить вдвоем и делать что захочешь была Зинина. «Будем продавать фарфор, серебро, картины-скульптуры и прочее барахло какое у вас там есть, — говорила она. — Накупим платьев, сделаем дамские прически, никто не догадается, сколько нам лет. На таксомоторах будем ездить, в рестораны ходить, в дансинги, на скачках играть. Каждый день, Жильцова, у нас будет Масленица, а иначе зачем жить на свете?»
Но в отцовскую квартиру их не пустили. Ее экспроприировал какой-то фабзавком. Всё, что можно, оттуда уже растащили.
Вера растерялась, а Зина — нет. Не ной, говорит, Жильцова, у вас вроде и дача есть? Поехали поглядим.
Сестрорецкий загородный дом стоял пустой. И весь дачный поселок тоже был пуст. Соседи, Беклемишевы, укладывали вещи в грузовой автомобиль. Константин Аполлонович, директор банка, сказал: «Барышни, здесь оставаться нельзя. Мы последние, все остальные уже уехали. В округе завелась шайка. Вырезают дачников целыми семьями, никого в живых не оставляют, даже детей. Женщин и девочек перед этим… — Запнулся, не закончил. — А полиции теперь нет. Верочка, вам и вашей подруге нужно ехать с нами».
Но ехать им было некуда, а шайки Трегубская не испугалась.
Две недели они жили в безлюдном поселке. Зинка наловчилась одним ударом сшибать замки. Заходили в дома, брали нетяжелое, годное для продажи. Укладывали в садовую тачку. В Сестрорецк на толкучий базар приезжали на повозках финны, покупали задешево всё подряд: скатерти, подушки, рыболовные принадлежности, посуду. Трегубская завела порядок: по четным числам добываем деньги, по нечетным тратим. Через день ездили в Питер, пили в уличных кафе шоколад с пирожными, покупали всякую всячину. Возвращались последним поездом. Потягивали ликер при свечах (электричества не было), строили планы: накопить денег и уехать через Гельсингфорс в Швецию. Спали в одной постели, болтали допоздна. Было весело.
Однажды ночью кто-то сорвал с Веры одеяло. Она открыла глаза — и ослепла. Прямо в лицо светил фонарик.
— Це-це-це, какие цыпы, — произнес хриплый голос. — Выбирайте, девки. Или мы вас сначала вздрючим, а потом кокнем. Или сначала кокнем, а потом вздрючим. Нам по-всякому годно.
Налетчиков было трое.
Вера заледенела от ужаса, но Трегубская пугаться не умела.
— Меня сначала кокните, пожалуйста, — сказала Зина и попробовала соскочить с кровати.
Но человек с фонариком схватил ее за ворот ночной рубашки, притянул к себе и ударил по голове топориком на короткой ручке. Полетели горячие брызги.
Убийца наклонился над Верой. Вместо глаз у него были две черные дыры, из которых изливался ледяной холод. Это была Смерть.
— Тебя тоже сначала кокнуть?
— Нет, меня сначала вздрючить, — быстро ответила Вера, делая главный в своей жизни выбор.
На обрызганной кровью кровати она долго, отчаянно сражалась со Смертью. Ничего не умела, но очень старалась. И победила. На рассвете, когда мужчины устали, возник спор: убивать ее или нет. Двое хотели убить, но главный, его звали Цепень, не дал. Он сказал: «Девка огонь, будет у нас шмарой, хазу греть».
«Хаза» у шайки Цепня была на лесной мызе. Там Вера прошла ускоренный ликбез выживания и сделала свою первую карьеру. Начинала «шмарой» и «грелкой»: обслуживала телом всю банду и готовила еду. Держали ее на длинной собачьей цепи, заковали в ошейник. Можно было разбить цепь камнем и сбежать, когда Цепень уводил своих на промысел, но куда? К кому? В России везде было страшно, и с каждым днем всё страшней.
И Вера открыла для себя главный закон выживания в страшные времена. Бегать от страшного нельзя. Наоборот, нужно прилепиться к самому-самому страшному — к Смерти и оказаться в оке тайфуна. Тогда, может быть, уцелеешь.
Цепень был очень страшный. Иногда ей казалось, что он не человек, а ходячая Смерть. Каждое утро, когда банда возвращалась с охоты, от Цепня пахло свежей кровью.
Но Вера сказала себе: «Моя фамилия — Жильцова. Я жила, живу и буду жить, что бы ни случилось».
Второй закон выживания был — одомашнить Смерть. Как древние люди одомашнили волка и превратили его из хищника в сторожевую собаку.
Вера нашла в кухонном шкафу кулинарную книгу графини Молоховец и однажды встретила шайку утром у богато накрытого стола. Цепь с себя сбила: глядите, убегать я не собираюсь. Больше ее не приковывали. Это была первая победа.
Второй карьерный скачок произошел, когда она из «шмары» стала «марухой». Цепню расхотелось делить ее с остальными.
Третьей, верхней ступени Вера достигла, когда ее взяли в «артельщицы», начали брать с собой «на дело». Для этого пришлось доказать свою полезность.
Раньше шайка бродила по окрестным деревням и поселкам наугад. Иногда возвращалась с пустяковым хабаром. С каждым днем находить дома, в которых кто-то еще живет, становилось трудней. Пригороды столицы стремительно пустели. Дачники или возвращались в Петроград или вообще покидали гибнущую страну — особенно с ноября, когда Россия окончательно развалилась.
Вера предложила Цепню работать по-другому. Днем она присматривала цель. Знакомилась с хозяевами — милой, воспитанной барышне это легко. Решала, годная «пасека» или нет. Если годная, ночью приводила своих. Зимой, когда дачи окончательно обезлюдели, стали работать и в городе.
Научилась убивать. Без этого остальные не считали бы ее ровней. Кто решил, что во что бы то ни стало выживет, должен быть готов отнять чужую жизнь. Смерть щадит только тех, кто ею не брезгует.
Страшную зиму восемнадцатого года, голодную и холодную, Вера прожила в сытости и тепле. Банда разрослась, в ней теперь было полтора десятка «работников». Цепня они называли «хозяином», его подругу — «хозяйкой». Только так и можно выжить в страшное разбойное время — быть страшным разбойником, как в начале семнадцатого века, в эпоху Смуты, думала Вера, вспоминая институтские уроки истории.
Она прозевала момент, когда появился новый эпицентр Смерти, пострашнее бандитов.
Как-то раз, уже летом, шайка совершила налет на склад, где хранились изъятые у буржуазии ценности, и угодила в засаду. По случайности. Чекисты ждали не их, а анархистов, прознав, что те собираются совершить «экс». Но анархисты, поскольку они анархисты, перепились и не явились. Зато цепневские попали как кур в ощип. Вышибли двери, ввалились гурьбой — и оказались под дулами двух ручных пулеметов. Сам Цепень ушел, реакция у него была, как у рыси, но остальных обезоружили, выстроили у стены.
Хмурый, сутулый человек в кожаной фуражке, командовавший чекистами, произнес всего одно слово, непонятное: «Корба».
Другой, небритый, в длинной кавалерийской шинели, вынул маузер и пошел вдоль шеренги. Стрелял в лоб, налетчики один за другим падали.
Тут-то Вера и поняла, где теперь угнездилась Смерть.
Хмурый был Голиков, начальник оперотдела Петрочека. Корба — его помощник, исполнявший приговоры. Это Вера узнала потом.
Она стояла в строю обреченных последней. Когда Смерть приблизилась и уставилась прямо в лицо черным зраком дула, Вера громко сказала:
— Вы упустили главаря. Это Цепень. Тот самый. Я вас на него выведу. Там схрон с награбленным. Золото, мануфактура, консервы.
Вывела. Цепень открыл дверь на ее голос, получил пулю, и та карьера у Веры закончилась, началась другая.
С тех пор — а миновало двадцать лет — эпицентр Страха в стране оставался неизменным. Обновлялось только название: ВЧК, ОГПУ, НКВД, но организация, распределявшая Смерть — то выборочно, то огульно — была одна и та же.
Правда, люди, которых следовало держаться, на своем месте долго не выживали. Очень уж причудливо и яростно метался по стране тайфун. Оставаться все время в его безопасном оке — для этого требовался большой талант, и у Веры он был.
Голиков, при котором она выросла из осведомительниц в старшие уполномоченные, сгорел быстро — не понял, дурак, что нужно решительней рвать с левоэсеровским прошлым. Вера же про это и просигнализировала. Потом были другие начальники. Все они высоко ценили товарища Жильцову. Всех она вовремя утилизировала — когда приходил нужный момент. Ни разу не ошиблась.