Гулом встречали и «белого генерала»: «Скобелев стоял в старинной московской гостинице… и буквально шага не мог сделать с подъезда ее без того, чтобы не быть в ту же минуту окруженным восторженною толпою влюбленно глазевших зевак. В Охотном ряду торговцы перед ним на колени становились. Я видел его только мельком. Эффектный был генерал. Молва приписывала ему тогда разные политические затеи, чуть не до государственного переворота включительно. Произвести таковой Скобелев не мог бы, да едва ли и хотел когда-либо, но, по тогдашнему своему влиянию на массы, пожалуй, был бы в состоянии при честолюбивом капризе наделать правительству немало хлопот. В болгарские князья он, кажется, в самом деле собирался»[134]. Герой Русско-турецкой войны нашел в Москве последнее пристанище. Злополучная гостиница «Дюссо» в июне 1882 года притягивала косые взгляды: то ли немцы богатыря отравили, то ли нигилисты постарались, то ли роковая красотка на тот свет отправила. В Москве находились подлые девицы, делавшие славу и набивавшие себе цену заявлениями о том, что, мол, они и провели со Скобелевым последнюю ночь. Борис Акунин написал по следам убийства белого генерала популярный детективный роман, а современник Яков Полонский откликнулся пронзительными стихами:
Проиграно, – пал Скобелев! не стало
Той силы, что была страшней
Врагу десятка крепостей…
Той силы, что богатырей
Нам сказочных напоминала.
Пианиста А. Г. Рубинштейна однажды настигла истерически настроенная поклонница. «В смежном с концертным Екатерининском зале Дворянского собрания, у памятника Екатерины II, застрелилась некая девица немолодых лет, оставив записку, что лишает себя жизни по безнадежной любви к Антону Рубинштейну, сознаю, дескать, несбыточность своих мечтаний о взаимности, а без нее мне жизнь не в жизнь, и одна последняя радость – умереть под звуки рояля моего полубога!.. Все только жалели великого артиста, что пришлось ему пережить ни за что ни про что сильное нервное потрясение, и повторяли фразу, будто бы им сказанную: «Очень жаль, но я-то чем же тут виноват? Не перестать же мне концертировать из-за того, что какой-то полоумной вздумалось застрелиться потому, что я хорошо играю на фортепиано». Да, Москва могла еще отдавать честь своим кумирам!
Популярностью пользовалась и фигура Евгения Романовича Ринка, товарища председателя Московского окружного суда. Он тратил добрую половину своего жалованья на помощь бедным, зачастую из числа своих бывших подсудимых. «Вмешательство в суд он называл «топтаньем грязными ногами там, где должна творить чистая судейская совесть». Он никому не давал самодурствовать в суде: «Я сам буду в нем самодурствовать». С точки зрения общественной – это был самый талантливый представитель председательского произвола». Ринк настроил против себя и адвокатуру, и высшие власти, следуя мудрости Екатерины Второй: «Лучше десять виновных отпустить, чем одного невинного казнить». Ринку не было равных в красноречии. Однажды слушалось дело о третьей подряд краже юноши-подростка. Рецидивиста хотели отправить за решетку, но Ринк встал на защиту мальца, ведь он всего лишь украл бутылку пива! «Представитель обвинения говорил, что мальчик похитил бутылку пива потому, что у него злая воля. Защита утверждает, что мальчик похитил бутылку пива потому, что его среда заела. Не оспаривая этих предположений, но и не соглашаясь с ними, я позволю себе тоже вступить на путь предположения. Принимая во внимание, что кража совершена в самое знойное время лета, в три часа пополудни, в середине июля, я предположу, что мальчик соблазнился взять бутылку пива просто потому, что ему было жарко и очень пить хотелось». Присяжные расхохотались, юнец был оправдан и отпущен восвояси с назидательными речами. Ринк ценил опытных адвокатов, но терпеть не мог проходимцев. Когда один из таковых выпустил слабенькое, плохонькое переводное пособие по адвокатской этике, Евгений Романович сказал: «Приятно видеть в человеке уже пожилом и присяжном поверенном давнем такое страстное желание познакомиться наконец с своею профессиональною этикою, что, вот видите, он на старости лет даже учится понемножку французскому языку». В другой раз судили проститутку, укравшую ценные вещи в борделе во время пожара. Содержательница заведения долго жаловалась на убытки, пока Ринк не сострил: «Поучительный пример современного разложения семьи!»
В конце восьмидесятых становится понятно, что великие реформы не выполнили всех возложенных на них надежд. Новые герои так и не появились, старые проблемы усугубились. «Россия преобразуется, Россия развивается; она в скором времени будет, по внешности, по каталогу заведений и учреждений, более похожа на Западную Европу, чем любая страна… И в самом деле, можно было бы обольщаться успехом реформ, если бы не обличало нас одновременное с ними наше банкротство во всех отношениях… «Святая» Русь безнравственна, не творит ни добродетели, ни доблести, в высшем смысле этого слова, – православная Русь теряет своих чад и перестает быть, в сознании общества и государства, единственным живым, духовно-органическим началом всего исторического бытия русской державы»[135]. В 1877 году известный критик и публицист Варфоломей Зайцев отмечал в статье «Наш и их патриотизм»: «Галилеянин в поддевке и мокроступах, человек Православия, Самодержавия и Народности, ты победил!»[136]
Однако С. Д. Урусов писал, что даже через поколение московские студенты 1880-х получали сигналы «шестидесятников»: «Мы, отчасти бессознательно, воспринимали ослабленные расстоянием веяния времен герценовского «Колокола», «Современника», Базарова, Чернышевского и Некрасова… Нам казалось, что на вершинах упрямо не хотят делать того, что нужно и что вместе с тем представляется для всех очевидным и легко достижимым».
Несмотря на появление слоя «разночинцев», людей, зарабатывавших умом и пером, ощущался огромный разрыв между народом и думающей верхушкой. 24-летний В. О. Ключевский напишет в дневнике еще до каракозовского выстрела, хождения в народ и политических процессов: «Народ безумствует пред великими фигурами Минина и Пожарского, не понимая их смысла и значения, жаждет молебнов с вином, попирает и религию и историю – все свое нравственное и умственное достояние. А интеллигенции грезятся призраки или сама она становится безобразным призраком, в действительность которого не хотелось бы верить».
В. Г. Короленко подробно описывает глухие настроения 1886 года. Грядущее 25-летие крестьянской реформы заставило власти осторожно говорить о судьбе Александра II, который своими либеральными реформами во многом подготовил собственную кончину. «Профессорская» газета «Русские ведомости» под началом В. М. Соболевского готовила большую статью о юбилее. Когда номер от 19 февраля был частично набран и сверстан, явился чиновник от генерал-губернатора с приказом материалы о крестьянах убрать. Здесь проявилось типичное отношение В. А. Долгорукова к городу: старик частенько воспринимал его как собственную вотчину, поместье, где можно поесть с обывателями блинцов, а можно и кнутом ударить. Соболевский тотчас же поехал к генерал-губернатору. «Было уже очень поздно, и князя Долгорукова пришлось будить. На это долго не решались, но штатский господин, явившийся глубокою ночью, был так возбужден и требовал так твердо и настойчиво, что старого князя, наконец, подняли с постели. У почтенного московского сатрапа были маленькие слабости. Глубокий старик – он имел претензию молодиться, красил волосы, фабрил усы; ему растягивали морщины и целым рядом искусственных мер придавали старому князю тот бравый вид, которым он щеголял на парадных приемах… Все же это был хотя и благодушный, но настоящий сатрап, от расположения духа которого зависела часто судьба человека, семьи, учреждения, газеты. Ему ничего не стоило без злобы, чисто стихийно раздавить человеческую жизнь, как ничего не стоило проявить и неожиданную милость… Заставить «его сиятельство» выйти в халате с ночным, непарадным лицом в приемную, было чрезвычайно опасно, так как создавало самое неблагоприятное «расположение духа». И Соболевский очень рисковал, требуя этого свидания во что бы то ни стало. Объяснение было довольно бурным. Долгоруков, хмурый и недовольный, подтвердил, что распоряжение исходит от него и должно быть исполнено»[137]. На следующий день газета не появилась на прилавках и у подписчиков. Москва отмечала четвертьвековой юбилей отмены крепостного права молчаливыми банкетами. На сонный период реакции и контрреформ приходится едкое восьмистишие философа В. С. Соловьева, написанное в 1887 году:
Город глупый, город грязный!
Смесь Каткова и кутьи,
Царство сплетни неотвязной,
Скуки, сна, галиматьи.
Нет причин мне и немножко
Полюбить тебя, когда
Даже милая мне ножка
Здесь мелькнула без следа.
Лишенные возможности писать о жизни прямо и правдиво, писатели и журналисты уходили в сатиру, в злую иронию. «В моде и характере нашего века «восьмидесятников», сильно ушибленного реакционною школою гр. Д. А. Толстого, разочарованного политически и ударившегося с горя в скептический цинизм, было вот этак трунить и над ближними своими, и над самими собою в самых сумасшедших шаржах и гиперболах». Борис Зайцев отмечал: «Россия восьмидесятых, начала девяностых годов это почти сплошная провинция. И на верхах, и в среднем классе, и в интеллигенции. Одинокий Толстой не в счет, в общем же время Надсона, Апухтина, передвижников, да и весь особый склад русской жизни, начиная с правительства, через барина до тульского мужика – все вроде как за китайской стеной. Прорубал Петр окно в Европу, прорубал, да, видно, не так легко по-настоящему его прорубить».