Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны — страница 32 из 105

ись районы за Бульварным кольцом от Остоженки до Тверской – там доля перенаселенных комнат не превышала 10–14 %.

М. П. Новиков подробно описывает быт фабричного рабочего рубежа 1880–1890 годов. Сам рассказчик трудился на заводе Гилле в районе Измайлова и Преображенской заставы: «Работа в фабрике была сдельная. Мне в месяц приходилось от 11 до 13 рублей. Присучальщику – от 12 до 17 рублей, а прядильщику – от 17 до 27 рублей… Все были на своих харчах, артели почему-то не было, и было всем много хлопот самим готовить горшки и носить в кухню. Харчились по-разному, на 5, на 6, на 7 рублей со всем, с чаем. Кроме хлеба и черной каши с маслом, варили щи, суп, кто с мясом, кто с селедкой, кто со снетками. Но, чтобы еще больше удешевить харчи, многие обваривали кипятком селедку, стоившую 3–4 копейки, и хлебали вместо супа. Делали так же и мы. Я был в рваном белье и обуви, и все это должен был здесь наживать, но в то же время я ухитрялся каждый месяц посылать домой по 4–5 рублей. Я настолько дорожил каждой копейкой, помня домашнюю нужду, что, когда в первый большой праздник мои товарищи позвали меня в Черкизово в трактир, где были песенники, я наотрез отказался»[147]. «Хозяйские харчи», когда владелец фабрики имел возможность вычесть из жалованья рабочего довольно большую сумму, уходили в прошлое. Они остались только в самых дремучих заведениях и маленьких ремесленных мастерских. Рабочие-одиночки иногда не видели горячей пищи неделями, они пробавлялись сухомяткой. Тарань, селедка, лук, хлеб. Если рабочие создавали артель, то была возможность относительно дешево наладить систему полноценного питания, варить щи с мясом, гречневую и пшенную кашу. Меню менялось редко, казалось однообразным, блюда заправляли салом и подсолнечным маслом, хлеб употребляли преимущественно ржаной. «Пища в артелях бывает вкусная редко… приготовляется кое-как… Продукты удовлетворительные бывают, когда рабочие настоятельно их требуют от поставщиков, и когда умолкают, то продукты появляются хуже… Дороговизнь необыкновенная… В праздники варят лапшу, в будни – щи и каша, по средам и пятницам – щи, горох и картофельный суп и каша, иногда пшенная», – свидетельствовали рабочие одной шерстопрядильной фабрики в начале XX века.

Мясо московский рабочий видел редко из-за большого количества постных дней и дороговизны продуктов. На образцовых московских бойнях браковали до 1/15 части поступающего скота, мясо от больных и подозрительных животных долго вываривали, чтобы обеззаразить, и продавали в специальной лавке. Очередь из бедняков за дешевым мясом достигала внушительных размеров. Жизни такие продукты не угрожали, но постоянные потребители часто заболевали чахоткой и «маялись» животом.

Кое-кто предпочитал столоваться в трактирах, но и там качество пищи оставляло желать лучшего. «Русские ведомости» писали в начале XX века: «Уже одна обстановка харчевен способна вызвать чувство брезгливости и у человека, видевшего всякие виды… Обыкновенное «меню» харчевен: щи, каша, «жаркое», студень; бывает жареная и вареная рыба. Щи приготавливаются из небольшого количества дешевой, а потому часто провонявшей капусты… мясо к ним подается по желанию, за особую плату; оно черное, сухое и безвкусное… Для «жаркого» употребляется мясо, начавшее издавать «душок»… рыба появляется в харчевнях… более чем сомнительной свежести; ее варят, жарят, сдабривая крепкими приправами, отбивающими неприятный запах. Студень представляет из себя подозрительно серовато-серую массу…» Правда, рабочие не могли отказать себе в привычке чаевничать вечерами. Каждый баловал себя несколькими кусками пиленого сахара, что хоть и пробивало брешь в бюджете, но позволяло несколько «подсластить» тяжелую жизнь. За месяц набегало два фунта сахара и четверть фунта чая.

Несмотря на тяжелую работу, М. П. Новиков умудрялся просвещаться – ходил в Румянцевский музей, в Успенский собор и храм Христа Спасителя, на Рогожское кладбище, участвовал в любительских театральных постановках. «Зашли мы… в Обуховский трактир в Черкизове, где были песенники, заказали чаю, два фунта ситного и за 5 копеек селедку, которую насилу съели вдвоем – так она была велика, послушали «Долю бедняка» и «Прощайте, ласковые взоры», которые тогда только что вышли и распевались на всех гуляньях. Послушали, разумеется, за счет других, сами же мы никогда бы не решились истратить на песни по 10 копеек».

С. Н. Дурылин в своих обстоятельных мемуарах дает представление о московских ценах 1890-х годов. Пудовый мешок ржаной муки стоил около 60 копеек, пшеничной – 1 рубль 9 копеек. Сахар отпускали по 11 копеек за фунт, колотый шел уже по 13 копеек. За фунт подсолнечного масла просили 12–13 копеек, сливочного – 20–23 копейки. Свинина и говядина шли по 10–15 копеек за фунт, а ветчина – по 30–35 копеек. Довольно дешево стоили овощи. Фунт квашеной капусты отдавали за 3 копейки, соленые грибы уходили по 10–12 копеек за фунт, сушеные белые – по 25 копеек. «Легко было и соблюдать посты в прежней Москве, если белуга стоила 18 копеек фунт, а осетрина – 20, а более обычные сорта рыбы – судак, лещ – были нипочем. Сомовину – хоть и жирную – многие не ели, брезговали, доверяя деревенской молве, что сомы, случается, утаскивают и пожирают детей; в малом уважении была и зубастая щука, ее покупали неохотно. Селедка, при штучной продаже, самая лучшая, голландская или королевская, стоила 7 копеек, были и за 5 и за 3 копейки. Астраханская вобла стоила копейку штука»[148]. Средняя зарплата московского фабричного рабочего в начале XX века составляла 264 рубля в год, в Петербурге эта цифра была значительно выше – 312 рублей.

Т. Л. Щепкина-Куперник в 1890-х годах поспорила с одной из своих знакомых, что та рискнет подарить ей 20 нужных вещей, купленных на рубль. Татьяна Львовна уже мысленно отпраздновала победу, но подруга не ударила в грязь лицом. На единственный целковый она приобрела батон, французскую булку, вяземский пряник, медовую коврижку, шоколадную плитку, казанское мыло, мочалку, два вида пластырей, катушку ниток, две пачки иголок и булавок, тетрадь, 10 листов почтовой бумаги, 10 конвертов, два карандаша, ручку, 12 стальных перьев, ластик.

Город, стремительно догоняющий Европу, пусть и во внешних формах, все убыстрял и убыстрял темп жизни. К. Н. Леонтьев бежал от московской суеты и многолюдства в Оптину пустынь: «…Шум и многолюдство мне все несноснее и несноснее, вид этой всесюртучной, всепиджачной и всепальтовой толпы все ненавистнее и ненавистнее, треск экипажей по мостовым, дороговизна, чужая прислуга, которую бить за ее европейский вид закон не позволяет… Нет! Это слишком все глупо!»

Живую картину московской жизни рисует К. С. Петров-Водкин, в 1897 году поступивший в Училище живописи, ваяния и зодчества. Художник ютился в переулках Сретенки: «Дом был деревянный, во дворе – одна из развалин, которые тогда доживали московский наполеоновский век. Из лабиринтов коридора с уступами и подъемами входили мы в нашу угловую комнату с живым полом и рваными обоями. Четверо козел, стол и табуреты делали пустующим наше жилье, несмотря на разбросанные вдоль стен орудия нашего производства»[149].

Рядом жили две девицы легкого поведения, Ксюша и Калерия, постоянно «стрелявшие» у «господ художников» папиросы. Ксюша, несмотря на свой двусмысленный промысел, рассуждала трезво, по-мещански: «До двадцати одного поработаю и больше ни-ни… Выйду замуж за степенного, пожилого человека у себя на родине, чтоб и семья, и дом, и коровушка… Где? что? – в услужении в Москве жила, а там докопайся!.. Здесь все концы в воду схороню!..»

Художник вспоминает жилье своего знакомого на Таганке. Расшатанный особнячок с мезонином нес на себе гордую надпись: «Построен сей дом в лето 1808-е купеческим сыном Евлампием». Видимо, пожар до уютного гнездышка добраться не успел. На ночь обитатели дома вынимали несколько деревянных ступеней из лестницы и могли спать спокойно: ни воры, ни жулики их бы не одолели. Крестьянская стихия, помноженная на сложность и многообразие городской среды, давала замечательные сцены. Петров-Водкин любил наблюдать за низовой жизнью города: «Мороз первосортный. Пальтишко пронизывает до подмышек. На клубах пара влетаешь в ночную чайную, в надышенную кисло-вонючую теплоту овчины, пота, махорки и щей. Извозчики, бродяги, продрогшие девицы распарены теплом. Чокаются чайники в руках половых, тренькают рюмки. Распояшется ночной люд. Все новости уличного дня узнаешь здесь – от измены купеческой жены с приказчиком до событий у генерал-губернатора, от кражи и насилий до жертвы благодетеля и суммы ее на Иверскую часовню… Степенно обсуждают извозчики концы и плату и способы уловления ездока, его норов и слабости… Шестнадцатый московский век… Хозяин – заспанный, оплывший, и только глаза его повелительно и наблюдательно стреляют из-за стойки».

Девяностые! Бегают в гимназию и набираются впечатлений будущие классики Серебряного века. Обеспеченные родители способны обеспечить своим чадам достойное детство с кучей подарков, маленьких открытий, впечатлений. На сложных виражах XX века первые воспоминания станут для оперившихся москвичей золотым сном. Детские годы актрисы Алисы Коонен прошли в окрестностях Долгоруковской улицы. Отец рассказывал дочке о предках из Бельгии, далеких северных морях и частенько говорил: «Помни, ты фламандка, фамилия Коонен не склоняется». По вечерам Алиса с подругами играла в театр. К изрядно потрепанному стулу приклеивали бумажку «Вход по билетам» и разыгрывали короткие постановки собственного сочинения. После первого утренника в Большом театре Алиса долго кружилась по дому, придерживала полы воображаемой юбки и выписывала замысловатые пируэты.

Какой ребенок откажется от сладостей? Дети Долгоруковской улицы любили разглядывать ларек тети Поли, торговавшей лакомствами. «Чего только тут не было: пряники мятные, фигурные, розовые, медовые, тянучки, каждая вдвое больше, чем в магазине, обливные грецкие орехи, маковки и, наконец, знаменитые барбарисовые леденцы, ярко-красные, длиной чуть не в пол-аршина и толщиной по крайней мере с большой палец. Эти леденцы тетя Поля поштучно не продавала, а давала детям пососать на копейку. Выпросив дома копейки, мы гурьбой бежали к ларьку. Тетя Поля ставила нас гуськом и, обслуживая других покупателей, зорко следила, чтобы каждый сосал столько, сколько положено на его долю. На стойке у нее стояла кружка с водой, и каждый, прежде чем передать леденец другому, должен был ополоснуть его в воде. Тетя Поля была очень чистоплотна»