За крестьянский мир честной…
Гармонист, как бы забывшись, надолго затянул последнюю ноту, потом резко оборвал песню и хлопнул ладонью по клавишам.
— Будя! А то заплачу! Вот те крест, заплачу! А я не желаю! Не желаю — и все тут!.. Чуете, об чем разговор? Не за пьянство, говорит, в Сибирь загнали фараоны. А за что? Не знаете? А я знаю! — Гармонист наклонился к уху соседа и громко сказал: — Он урядника убил! Чуете? Может, и я убью. Наш урядник — скотина! Беспременно убью и тоже в Сибирь махну!.. Иех ты, сукин сын, камаринский мужик!
И без всякого перехода гармонист отчаянно рванул мехами и дал такую плясовую, что у всех сами ноги заходили. По вагону пошел гул и треск, топот ног, свист и выкрики. Даже солдат вскочил со своего сундучка и лихо застучал деревянной култышкой о пол.
Только задиристый мужичонка никак не мог развеселиться, обуреваемый все той же мыслью о земле, о бедности, о неправде.
— Где она, правда божия?! — восклицал он, когда гармонь замолкла и шум затих. — Куда нам идти? Кому жалиться, нечистая сила?
— Угомонись, кум, — все так же лениво урезонивал кряжистый мужик маленького. — Нет правды на свете, кум, одна кривда гуляет.
Маленький опять вскочил на ноги и, размахивая коротенькими руками, зашумел:
— Быть того не может! Коли мы рассердимся, мужики тоись, всю землю на дыбы поставим, а правду-матку вытянем!
— А ты скорей серчай, — посоветовал рыжий молодой человек с верхней полки, — а то поздно будет…
Спор и перебранка продолжались. На остановках пассажиры сменяли друг друга, одни уходили, другие приходили и занимали их места.
За окнами спустилась ночь. В фонаре над дверью проводник зажег толстую свечу. В вагоне стало еще более сумрачно, глухо.
А молодой человек с неослабевающим интересом продолжал наблюдать сверху за сумятицей и спорами пассажиров. Ему, видимо, очень нравилось, что народ так открыто выражал свое недовольство, что люди перестали бояться друг друга и вражеского уха, что слово «свобода» стало легальным словом. А давно ли, кажется, на Руси царило зловещее молчание, давно ли слышался только звон цепей да свист пуль и нагаек?..
Вагоны дергались на стыках рельсов, тормоза шумно громыхали, тараторили колеса.
Пассажиры постепенно затихали, укладывались, кто как мог и где мог. Все реже вспыхивали споры. Угомонился наконец и задиристый мужичонка: привалившись боком к широкой груди кума, он тоненько посвистывал носом и пошевеливал пальцами в заплатанных варежках. Пьяненький гармонист уронил голову на гармонь и так могуче храпел, что все вокруг содрогалось. Картуз задремавшего рабочего свалился на пол. Свеча в фонаре давно сгорела, обтаяла и погасла…
Только рыжий молодой человек на верхней полке всю ночь не смыкал глаз. Уже начинало светать, а он все ворочался с боку на бок, нетерпеливо поглядывал в заснеженное окно, тихонько чертыхался. Что ж так беспокоило его?
Для тех, кто читал повесть «На рассвете», — это старый знакомый. Это тот самый рыжий Пашка, которого он видел в селе Селитренном, потом в Астрахани, в Баку, в Тифлисе, по дорогам Средней Азии и, наконец, в Карской крепости, в числе тридцати двух бакинских большевиков. За эти годы, если посмотреть на него со стороны, он заметно возмужал, обветрился, лицо чуть-чуть похудело, глаза потеряли выражение полудетской наивности, стали суровее, острее. Видимо, опыт подполья не пропал даром. К тому же на верхней губе молодого человека появился золотой пушок, доставлявший ему не малое удовольствие: все-таки мужчина как-никак! Только рыжая шевелюра да обильный урожай веснушек на лице остались прежними. И по-прежнему, к великой моей досаде, я выглядел зеленым юнцом, хотя через какой-нибудь месяц или полтора мне исполнятся все девятнадцать лет!
Но в данный момент о таких мелких вещах я меньше всего думал. Я спешил в Москву, которую видел только в мечтах да в бабушкиных сказках. Это было в ноябре месяце тысяча девятьсот пятого года. В моем кармане лежал фальшивый паспорт на имя Павла Рожкова, а в памяти крепко засел адрес явки Московского комитета РСДРП (большевиков): Никитские ворота, книжный магазин «Грамотей»…
В Москву!
Кавказ остался позади. Далеко. Остались там и мои славные друзья бакинцы, остались как светлое воспоминание, как бурно-пестрый, неповторимый отрезок жизни. Неукротимый большевик Аллилуев, громогласный Георгий Большой, тихая Лидия Николаевна, неразлучные братья Кирочкины и милая Раечка с Алешей Маленьким — все тридцать два товарища разлетелись в разные стороны. И теперь уже никто не может сказать, когда и где мы встретимся… да и встретимся ли?.. Такова жизнь подпольщика: ни в одном месте он не пускает глубоких корней, уехал — и все нити порваны, друзья потеряны, любовь не успела созреть…
Вот так и я: уехал — и нет меня, и нет уже тех, кто остался позади. В эти грозные дни Русь-матушка так раскачалась, так бушевала из конца в конец, что судьбы отдельных людей теряли свою устойчивость и как бы тонули и растворялись в общей судьбе — в судьбе народа.
Мне казалось, что я подхвачен горячим вихрем и теперь несусь в неведомое, в грозу и бурю, — впереди Москва!
Но что я знал о ней в те далекие годы?
Москва — сердце России.
Москва — первопрестольная столица, твердыня веры православной.
Москва златоглавая и сладкозвучная, где сорок сороков церквей услаждают слух верующих малиновым звоном.
В Москве, за красными стенами Кремля, упираясь золотым крестом в облака, возвышается колокольня Ивана Великого, у ее подножия стоит гигантский Царь-колокол, а где-то по соседству удивляет мир чудовищная Царь-пушка. Да вот, пожалуй, и все, что мне было известно о Москве в те далекие годы. Впрочем, я знал еще и любил Москву, воспетую Лермонтовым:
Москва, Москва! Люблю тебя, как сын,
Как русский, сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Правда, насчет «безмятежности» я очень сомневался: наоборот, теперь Москва представлялась мне великим бунтарем, штабом революции.
Подумать только! Всего лишь месяц назад Москва хоронила Баумана. Сотни тысяч граждан провожали большевика в последний путь! Расстрел безоружных людей у Манежа. Бои с казаками, с полицией, непрерывные стачки рабочих. Со дня на день можно ожидать вооруженного восстания. А за Москвой поднимется вся Россия! И меня охватывает страх — не успею!..
Если б вы знали, друзья, как я спешил! Как боялся, что, пока я тащусь в этом громыхающем, словно рассохшемся, поезде, там все уже будет кончено: революция совершится, баррикады будут разобраны, знамена сняты… И все это без меня!.. Эх, как нудно тянется время! Хоть в окно прыгай!..
Но поезд все-таки приближался к Москве. Вот-вот загудит, заскрежещут тормоза, вагон тряхнет, с полок посыплются и вещи и люди. Я мигом спрыгну вниз, прямо в гущу пассажиров, и…
Но что я увижу там, на улицах мятежного города, когда выскочу из вагона? Как-то встретит меня златоглавая? И что это за таинственные Никитские ворота, где приютилась явка Московского комитета? А вдруг туда уже и пройти нельзя? Куда я тогда денусь со своим драным чемоданчиком и с фальшивым паспортом в кармане? Денег у меня на все про все одна пятерка… А может быть, восстание уже началось и вся Москва в баррикадах? Тогда что?..
Но, если говорить правду, была и еще одна думка, которая не давала мне спать, наполняя сердце трепетным ожиданием: в Москве я надеялся встретить Веру Сергеевну! Ведь после манифеста она тоже должна вернуться из сибирской ссылки — и, конечно, в Москву, в самый центр революции. Иначе и быть не может! Она не захочет отсиживаться в какой-нибудь «тихой пристани». Нет, она не такая!.. Разумеется, сначала она побывает в Астрахани. Повидается со своей мамашей, с верным другом Антоном. Да, Антон может задержать ее… Может… Какая досада! Она может не успеть в Москву. Ох, уж этот Антон!.. Нет, нет! Я не сержусь на него. Я очень любил этого веселого, жизнерадостного студента, которого так хорошо было слушать.
А какой он красавец! Белокурые волосы, высокий белый лоб, голубые глаза и чистое, без единой веснушки, лицо! Я знал его как мужественного революционера, как пламенного агитатора-ленинца. Да, он достоин встать рядом даже с Верой Сергеевной, которая так светло любила его…
А меня?.. Меня она, конечно, по-прежнему считает мальчиком, своим первым деревенским воспитанником, и тоже любит. Очень. Любит, как мать сына. А я бы не мог сказать, какие чувства владеют мною вот сейчас, когда я лежу в облаках дыма и думаю о Вере Сергеевне. В те дни при каждой встрече с нею даже в семнадцать лет я чувствовал себя совсем маленьким, почти ребенком, и всегда робко, украдкой, заглядывал в ее доброе, задумчивое лицо. И таял от счастья, от светлой любви к этой чудесной девушке, задумавшей перестроить мир. А когда она улыбалась и я встречал теплый взгляд ее больших, ласковых глаз, мне казалось, что это воскресла моя мать, без которой так горько было жить в чужих людях…
И вдруг я снова увижу Веру Сергеевну! Почему нет? Быть может, я встречу ее прямо на баррикадах, под градом свинца и железа, в страшной опасности, и, конечно, спасу ее… обязательно спасу, хотя бы ценой собственной жизни… Как же иначе? Пусть я умру, но Вера Сергеевна должна жить!
Вот так, лежа на верхней полке вагона и мечтая о грядущем, я вспоминал былое, а в былом — самое чистое и светлое, что воплотилось в образе Веры Сергеевны Раневской, моей учительницы.
В Москве я надеялся встретиться и с могучим матросом Варягом. К сожалению, я не знал ни адреса его, ни клички. А Москва, говорят, так велика, что надеяться на случайную встречу просто невозможно.
Образы прошлого перестали волновать меня. Я жалел только, что мой друг Алеша Маленький остался в Тифлисе. Алеша не поверил, что именно в Москве мы окажемся на баррикадах и он может совершить там подвиг, о котором так страстно мечтает.