Горячо любящий вас Коля».
Мрачные предчувствия не обманули Шмита. Но даже и в эти предсмертные минуты он не забыл о партии: через свою сестру он сумел составить завещание и передать товарищу Ленину значительные суммы денег из своего наследства, на дело борьбы за освобождение рабочего класса, на дело революции… Нет, ничего подобного я не представлял себе в тот день, когда вместе с Николаем Павловичем мы стояли во дворе за оградой и смотрели, как занимались дружинники его фабрики, готовясь к боям.
А посмотреть действительно стоило. Под командой рабочего Николаева дружинники с азартом занимались метанием гирь и кусков железа в цель. Мишенью был дубовый бочонок, поставленный на попа шагах в сорока от метальщиков «бомб». По тому, как часто гудел и громыхал бочонок, я понял, что учение происходило не впервые, и, признаться, позавидовал: на таком расстоянии я не смог бы не только попасть, но даже добросить «бомбу» до бочонка.
Начальник дружины был высокий, плечистый парень в коротком пальто с облезлым меховым воротником. Через плечо у него на ремне висел маузер. Из-под мохнатой шапки, лихо сдвинутой на затылок, выбивалась рыжеватая шевелюра. Он командовал и кричал на ребят с такой страстью, будто шел уже в настоящий бой, а «бомбами» засыпали не бочонок, а самого царя Николая и всю мировую буржуазию.
В перерыве Шмит познакомил меня с Николаевым и ушел. Я прежде всего поинтересовался, много ли на фабрике большевиков.
— Мы тут все большевики! — весело отвечал Николаев, показывая на своих дружинников. — Ребята на подбор! С такими чудеса творить можно!
В самом деле — дружинники выглядели воинственно: все молодые, вряд ли хоть один был старше двадцати пяти лет, с красными от мороза лицами, здоровые, веселые. Одеты пестро: кто в пальто, кто в поддевке или в короткой шубейке, в разных шапках, иные даже в папахах, многие в валенках, часть в сапогах. Несколько ребят подпоясаны были красными кушаками, так сказать, на страх врагам.
Я выразил свой восторг и удивление Николаеву. Он был очень доволен.
— Да, я надеюсь, что, когда начнется восстание, наши орлы будут не последними. А все Николай Павлович! Сорок маузеров достал! Шутка? И патроны есть и еще кое-какие штучки, пятое-десятое… И все-таки мало. Рабочим приходится самим вооружаться, кто чем может. Посмотрим-ка, что в кузнице делается.
Мы прошли в кузницу. Там было необычайное оживление. Непрерывно сопел мех, раздувая огонь в горне, где накалялись докрасна железные полосы, концы прутьев, болванки. Гремели по наковальням тяжелые молотки, превращая железо в копья, в подобие кинжалов, ножей. Кузнецов и наковален не хватало. Многие рабочие сами оттачивали и оттягивали концы больших напильников на каменных плитах. В кузнице было тесно и стоял такой шум, крик и грохот, словно шла битва на поле брани.
Николаев сам схватил молот и, отстранив кузнеца, с азартом начал плющить красный конец прута, яростно «ахая» при каждом ударе. Огненным бисером сыпались искры. Горны пылали.
«Вот она, кузница революции! — думал я, глядя на работу шмитовцев. — Конечно, мы победим».
С хозяином фабрики, Шмитом, мы больше не встречались. Тогда мне совсем не приходило в голову, что имя этого славного студента долгие годы будут вспоминать потомки как одного из героев первой революции, отдавшего жизнь свою за рабочее дело.
«На оружие, граждане!»
Москва была объявлена на положении чрезвычайной охраны. Дубасов усилил охрану вокзалов, казначейства, почты и телеграфа и, конечно, своей резиденции — дома губернатора. Верные правительству войска с артиллерией и пулеметами заняли центр города — Кремль, Театральную площадь, Манеж.
8 декабря бастовало уже сто пятьдесят тысяч рабочих и почти все железные дороги, которые сходились к Москве, как вены и артерии к сердцу. Только Николаевская дорога, связывавшая Москву с Петербургом, продолжала работать. Дубасов своевременно учел особое значение этой дороги и поторопился занять вокзал и мастерские крупными воинскими частями, с пулеметами и орудиями.
Второй день стачки прошел так же, как первый: повсюду митинги и собрания, массовые демонстрации в районах, небольшие стычки с казаками и полицией. Подобно шмитовцам; теперь рабочие уже открыто обучались уличной борьбе, стрельбе в цель, метанию бомб, ковали оружие.
В «Известиях Совета рабочих депутатов» на второй день мы прочитали указания стачечникам: ежедневно проводить митинги, строго охранять заводское имущество, не допускать грабежей и насилия, не платить, домовладельцам за квартиры, закрыть все кабаки и винные казенные лавки, выпекать хлеб для рабочих, разоружать городовых и офицеров. Но прямого призыва к началу боевых действий все еще не было. А именно этого ждали взбудораженные рабочие и дружинники.
Дубасов тоже не принимал решительных мер к подавлению движения, но усилил разъезды драгун, казаков и полицейские посты. С обеих сторон чувствовалось какое-то колебание, неуверенность в своих силах. Враги как бы присматривались друг к другу, выжидали.
Наши дружинники приступили к разоружению городовых, вооружаясь за их счет. В тот же день было совершено несколько дерзких налетов на оружейные магазины у Покровских ворот и на Лубянке. Захватив несколько десятков револьверов и винтовок, дружинники благополучно скрылись.
Но самую смелую вылазку организовала под вечер Шмитовская дружина под руководством Николаева. Вооруженные маузерами дружинники сняли все полицейские посты по Новинскому бульвару, перебили часть городовых, пытавшихся оказать сопротивление, и, наконец, разгромили полицейский участок. Здесь, в ожидании казни, городовые сами бросали оружие, падали на колени, молили о пощаде. Но дружинники оказались настолько великодушными, что всех отпустили с миром, отобрав лишь оружие.
Эта вылазка так напугала полицию, что во всем Пресненском районе полицейские посты сразу исчезли и район оказался в полной власти Совета рабочих депутатов.
По настоятельной просьбе Сережки, вступившего в боевую дружину рабочих типографии Кушнарева, я побывал там на митинге, а вечером вместе с колонной типографщиков направился в «Аквариум». Там я надеялся увидеть Седого или Южина и узнать последние директивы руководства.
Во главе с дружинниками, под красным знаменем наша колонна долго шла по каким-то длинным улицам и переулкам, а когда мы приблизились к цели, наступила уже ночь и мутная мгла спустилась на город. На улице стало темно. Ни единого фонарика! Окна домов казались черными провалами. Лишь кое-где странно желтели стекла, — значит, зажигали лампы или свечи. Гул шагов и мощные звуки песни «Смело, товарищи, в ногу» неслись к небу, которое серым полотнищем висело над нашими головами.
Наконец из узкого Оружейного переулка колонна вырвалась на Триумфальную площадь. Здесь со всех сторон — справа, слева и навстречу нам — двигались бесконечные потоки рабочих; перед раскрытыми воротами «Аквариума» они шумно сталкивались вместе, образуя море человеческих голов. И все приветственно махали друг другу шапками, платками, что-то радостно кричали, и каждая колонна пела свою песню.
Тверская улица, длинная и темная, как жерло туннеля, выбрасывала на площадь тысячи людей и призывно гремела:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
А Садовая с двух сторон дружно и грозно подхватывала:
Вставай на борьбу, люд голодный!..
Врезаясь в общий водоворот, наша колонна яростно угрожала:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки!..
И мне казалось, что вместе с нами ноют все улицы и переулки, темные громады домов, поет мостовая под нашими ногами и эти снежные тучи, что несутся над великим городом.
А впереди победа!..
Во дворе «Аквариума» мы попали в такой водоворот, что наша колонна сразу рассыпалась и типографщики уже небольшими группами разошлись в разные стороны.
Мы с Сережкой, держась за руки, пробились в Театр оперетты.
Электричество, пущенное рабочими специально для митинга, горело вполнакала, еле освещая сцену и стол президиума собрания. Весь зал тонул в полумраке. Народу набилось много. Признаться, я опасался, что здесь нас расплющат в лепешку.
— Ты, оратор, локтем работай, локтем, а то дух вон, — учил меня Сережка, стараясь занять более устойчивое положение.
Южному дружиннику, видимо, доставляло удовольствие всячески охранять «оратора», хотя я был куда крепче и сильнее его самого.
Со сцены уже неслись страстные речи, короткие, сильные, полные огня. Это были даже не речи, а яростные призывы к бою, выкрикивание лозунгов, порывы сердца, пылающего ненавистью.
— Царское правительство сгнило на корню! Свобода заливается кровью. Мы снова стали рабами. Народ вымирает от нищеты и голода. К оружию, товарищи! К оружию!
— Да здравствует вооруженное восстание! — неслось из зала.
— Долой царскую опричнину!
— Смерть тиранам!..
А по рядам, с трудом протискиваясь вперед, с папахой в руках шел высокий, могучий парень, громко выкрикивая:
— На оружие, товарищи! На оружие, граждане!
В шапку со всех сторон летели медяки, серебряные монеты, бумажки.
Сотни рук, как в трамвае, передавали деньги из дальних углов зала. С верхних ярусов, подобно осенним листьям, летели бумажные рублевки.
По другому ряду плечом вперед двигался молоденький студент с форменной фуражкой в руке:
— На оружие, товарищи! На оружие, граждане!..
О, да это Бобчинский!.. А может быть, Добчинский… Во всяком случае, кто-нибудь из них. Я узнал в студентике одного из курьеров, которые так весело и быстро выполняли поручения штаба. Вот молодцы ребята!
Обшарив все свои карманы, я тоже собрал деньги и пустил по рукам, к шапке рабочего.
Сережка заволновался:
— Слушай, Павло, дай мне монету. Ей-богу, нет ни гроша за душой, поступлю к Сытину — отдам.