— Вот подлюга! — искренне изумился Малахов.
— Она есть настоящий патриот нашего отечества, — возразил барон фон Медем, торжественно подняв указательный палец, — то есть верный слуга государя императора!
— За большие деньги, конечно, — не унимался Малахов, который пользовался каждым случаем, чтобы так или иначе поддеть начальника охранки.
— Ну да, это само собой, — согласился тот, отвечая Малахову. — Деньги она берет немалые, но ведь и работает прекрасно…
— Грош цена вашей патриотке, если такой человек, как Ленин, остается на свободе, — заключил Дубасов.
Дверь кабинета приоткрылась.
— Ваше высокопревосходительство, — раздался тревожный голос чиновника, — Петергоф у провода.
Дубасов рывком вскочил с кресла и устремился к двери.
— Извиняюсь, господа, его императорское величество…
Через секунду он уже был в соседней комнате, где находился прямой провод, соединявший Москву с Петербургом.
— Честь имею явиться, — сказал генерал-губернатор в трубку телефона, вытянувшись в струнку. — Министр двора его императорского величества?.. Слушаюсь! Жду у телефона…
Прислонившись спиной к стенке, с трубкой в руке, минут десять он стоял как столб. Потом вздрогнул и вмиг согнулся дугой.
— Ваше величество?.. Прошу прощения за беспокойство, ваше величество… Я хотел…
Трубка сердито зашипела. Дубасов замер.
— Так точно, ваше величество, — ответил Дубасов, когда шипение смолкло. — Вся Москва в баррикадах. Мятежники берут нас в клещи. Верные престолу части измучены до последней степени… Несем потери. Почти вся пехота обезоружена и заперта в казармах… Умоляю о присылке из Петербурга надежных полков…
Трубка снова зашипела.
Дубасов покрылся потом, побагровел, но, очевидно вспомнив, что он только у телефона, а не перед лицом «его величества», выпрямился.
— Как вам будет угодно, ваше величество… Я понимаю, ваше величество, в Петербурге тоже… Так точно, ваше величество, но в данном трагическом случае речь идет о возможном крушении монархии, ваше величество…
Царь, видимо, оборвал речь губернатора, и трубка долго шипела и трещала, заставляя Дубасова все крепче сжимать ручку телефона, так что концы его длинных пальцев побелели. Наконец Дубасов решился и более твердым голосом возразил:
— Я готов положить жизнь свою к стопам вашего величества, но осмелюсь доложить, что вслед за Москвой начались восстания в Малороссии, в Грузии, в Латвии, в Донбассе, в Сормове, Севастополе, Новороссийске, в Перми…
В трубке раздался треск, оборвав перечень восставших городов.
Дубасов покорно выслушал царя и, забывшись, низко поклонился.
— Ваше величество, осмелюсь доложить: если не усмирить Москву немедленно, нельзя ручаться за целость престола и монархии. Вся Россия смотрит на Москву.
На сей раз трубка пискнула жалобно, и лицо Дубасова расплылось в улыбке.
— Счастлив слышать это, ваше величество… Примите уверение в моей неизменной любви и преданности… Да, да! Мечом и кровью!
Дубасов простоял еще минуты две. Трубка молчала… Тогда он рывком выпрямился и швырнул трубку на рогульку.
— Не царь, а дубина стоеросовая!..
Осечка
После гибели младшего сына дядя Максим резко изменился, стал мрачен, задумчив, молчалив. Винтовку он не выпускал из рук. Часто, словно по забывчивости, пересчитывал наличие патронов. Временами угрюмо смотрел в небо и укоризненно качал головой. Нет, я не видел, чтобы он молился или упоминал имя божье… Сережка с тревогой следил за ним.
Три дня подряд с раннего утра, с винтовкой в руках, дядя Максим куда-то исчезал, возвращаясь только поздно ночью. На просьбу Сережки взять его с собой он резко отказывал:
— Нет! Я один…
Но вскоре он сам сказал, куда и зачем уходил:
— Был на охоте, убил трех бешеных собак.
Это означало, что в течение дня он подстрелил трех городовых — месть за сына. Он бил наверняка и непременно в голову.
Но было бы неправильно думать, что действиями дяди Максима руководило только чувство мести отца за любимого сына. Нет, за дни стачки он на собственном опыте почувствовал и понял, что нет более беспощадного врага рабочего класса, чем царский режим и его опричнина. Он стал революционером, хотя не знал еще программы ни одной партии.
Он часто и с большой тревогой вспоминал о Петре.
— Опять не пришел ночевать Петруха. Не случилось ли что-нибудь?
— Да нет, — успокаивал его Сережка, — он же начальник десятки, как он может уйти с завода? И ты не волнуйся, папаша, он обязательно придет — парень с головой.
До прибытия семеновцев из Петербурга шли упорные бои по всему городу, с переменным успехом и почти на той же линии баррикад, построенных 9 и 10 декабря. Дружинники проявляли чудеса храбрости и изобретательности. Так, тринадцать дружинников Миусского трамвайного парка в течение целого дня выдерживали осаду воинской части в пятьсот человек с артиллерией и сумели уйти без потерь, когда кончились патроны. Таких примеров было множество.
По соотношение сил постепенно менялось в пользу Дубасова. К нему прибывали новые части, а наши силы шли на убыль; истощалось снаряжение, не хватало оружия; дружинники, разбитые на тройки, пятерки и десятки, жестоко уставали, сбивались с ног, несли потери. Рабочие начинали голодать.
К 16 декабря были разгромлены баррикады в Замоскворечье, сложила оружие «Симоновская республика», очистилась Шаболовка и некоторые другие улицы. Отсюда дружинники, как правило, уходили на Пресню, которая до сих пор оставалась неприступной. Туда же ушел и Петр с дружиной завода «Гужон». Обо всем этом мы узнали, конечно, значительно позднее, так как связи часто порывались. По кольцу Садовой, от Сухаревки до Кудринской, и на границах Пресни продолжались бои.
Баррикады Оружейного переулка громили и растаскивали с обоих концов.
Часть нашей маленькой дружины ушла на Пресню, мы же с дядей Максимом и Сережкой решили в ночь на 17-е поодиночке пробраться в район Бронных улиц, где сохранилась еще сеть баррикад, защищаемых кавказской дружиной студентов и небольшими группами рабочих.
Район Бронных оказался в тылу войск, наступавших на Пресню со стороны Кудринской площади и Новинского бульвара. Он уцелел до сих пор лишь потому, что все его улицы и переулки были кривыми, узкими, с разными тупиками и выступами, удобными для обороны даже с нашим жалким оружием. Это была заноза в теле врага.
Ранним утром 16 декабря из Петербурга в Москву прибыли Семеновский и Ладожский полки с артиллерией и пулеметами. Весть об этом в тот же день дошла и до нас. Мы сидели на одной из последних баррикад в Оружейном переулке, решив покинуть ее только ночью. Я ожидал, что бой немедленно разгорится с новой силой, но получилось как раз наоборот — пальба в разных концах города стала реже, нажим на баррикады Оружейного прекратился, и только в районе Пресни изредка ухали пушки. Это необъяснимое затишье казалось зловещим. Так затихает ветер перед бурей.
С прибытием семеновцев настроение дружинников стало падать.
С мыслью о поражении Сережка не мог примириться; он так был уверен в победе, так трепетно ждал ее, что весть о прибытии семеновцев и разгроме наших позиций в центре свалилась на него как гром среди ясного неба. Он не мог и не хотел понять, что его мечты о свободе уже разбиты. «Нет! Мы еще поборемся!..» — в таком настроении уходил он с отцом на Малую Бронную, где мы условились встретиться сегодня ночью.
А я?.. Что сказать о моем настроении в этот день? Я — агитатор, я — большевик, который должен быть там, где может понадобиться если не его довольно жалкое оружие, то его слово, его убеждение и вера в конечную победу нашего дела. И все же мне было тяжко, и сердце никак не мирилось с возможным поражением. Я еще надеялся: «А вдруг откуда-то явится помощь — восстанет Петербург, Кавказ, Варшава или вырвется из казарм пехота и… Почему нет?»
Так я раздумывал, пробираясь в одиночку по лабиринту баррикад к Малой Бронной.
Это было в сумерках, когда день еще не угас, а ночь не наступила. Густо шел снег, покрывая все белым пухом, округляя и сглаживая фантастические очертания баррикад. Было не очень холодно, и я приплясывал несколько реже обычного. Канонада, доносившаяся со стороны Пресни, стала реже и глуше.
Добравшись до Малой Бронной, я вспомнил о Вере Сергеевне: а вдруг она еще здесь? Правда, она связана с комитетом и может быть послана в любой район, но как знать… И я опять оказался во власти фантазии. А что, если мои мечты о встрече с ней на баррикадах сбудутся? Что, если и в самом деле я спасу ее от смерти или, легко раненную, вынесу из-под огня? Как это было бы чудесно! Мне казалось, что без Веры Сергеевны мир осиротеет, а партия потеряет одного из самых верных своих солдат.
Не знаю, куда бы завела меня фантазия, если бы впереди себя я вдруг не заметил человека, торопливо уходившего в сторону соседней улицы, где не было уже ни одной баррикады. Кажется, в серой шинели? Не пристав ли?.. Я инстинктивно схватился за свою «козью ляжку» и, ускорив шаг, быстро догнал незнакомца. Полицейский «чин»! Какая дерзость, однако, — один сунул нос за баррикады! Правда, баррикада, за которой он, по-видимому, побывал, никем не охранялась, а «чин» без оглядки спешил прочь. Сгоряча я было поднял револьвер, чтобы пустить ему пулю в спину, но на какую-то долю секунды палец застыл на спуске. Как стрелять в спину человеку, который не думает даже защищаться, даже не подозревает, что за его спиной шагает смерть? А окликнуть — смешно. Я же не рыцарь… Мгновенный холодок прошел по сердцу. Спина смущала меня. Мне казалось, что выстрелить в спину — все равно что убить пленного или связанного… Тьфу, черт! Еще пара шагов — и «чин» скроется за углом. Нет уж, извините! Я решительно нажал спуск, и — трах!.. Курок щелкнул, а выстрела не последовало, осечка!
Полицейский оглянулся. На секунду я увидел круглое бледное лицо, вытаращенные в страхе глаза и пышные черные бакенбарды. Пристав?!
Я снова нажал собачку, но «чин» с такой дьявольской быстротой шарахнулся в сторону, что пуля пролетела мимо. Я в бешенстве выпалил одну за другой все пули из барабана. «Чин» дико петлял из стороны в сторону, даже не пробуя отстреливаться, а через мгновение он уже был за углом дома, в полной безопасности. Мне хотелось трахнуть свою «ляжку» об стену — так я был взбешен неудачей. До сих пор не могу простить себе эту минуту донкихотства. Вероятно, по тем же мотивам наши дружинники отпускали с миром пленных городовых и жандармов.