Петр махнул рукой:
— Это, брат, все равно, всех, кто выступают на митингах, у нас называют ораторами. А я вот не могу, — вздохнул он. — все как будто понимаю, даже поспорить могу, а как выскочу на трибуну, так и крышка, ни в зуб ногой! Даже поджилки затрясутся… Тебе, говоришь, к прислуге надо? Вот сюда проталкивайся, в летний театр.
И мы разошлись.
Мне в самом деле пришлось «проталкиваться» — театр был набит народом сверху донизу. Несмотря на холод, здесь было жарко, тесно и душно.
Внутри театра, у самого входа, за маленьким столиком сидели молодой человек и миловидная худенькая девушка с ясными, улыбчатыми глазами. В волосах, собранных на затылке, красовался большой черный бант.
Молодой человек что-то записывал в клеенчатую тетрадь, а девушка приветливо спрашивала почти каждого входящего:
— Ваша фамилия?.. Имя-отчество?.. Вы хотите записаться в союз? Пожалуйста. Вступительный взнос двадцать копеек. Ваша профессия?..
Я стал пробираться к сцепе, где стоял большой стол, накрытый кумачом. Там уже выступали ораторы.
Но где же горничные, кухарки, няни, поварихи?.. Нет, я, кажется, не туда попал! Мужчин никак не меньше, чем женщин. Одеты не хуже и не лучше рабочих. За столом президиума тоже сидели мужчины и женщины. А кто это в центре? Ба, да это Седой! И, по-видимому, председательствует. Ну конечно, здесь что-то не то…
Слева рядом с Седым сидела молодая женщина в зимнем пальто, с теплым платком на плечах. Пышные волосы зачесаны назад. Лицо смуглое, благородное и удивительно милое, улыбающееся. А кто же сидит справа от Седого? Вот это лихо — Елена Егоровна! Та самая Елена Егоровна, которая сегодня утром угощала меня расчудесными котлетами. В таком случае все в порядке, попал куда следует. Впрочем, по коротким, но сильным и крайне своеобразным речам ораторов, один за другим выбегавших на сцену, можно было без груда догадаться и о составе многочисленной аудитории.
Я умышленно застрял на полпути к сцене: надо собраться с духом.
— Слухайте, дорогие мои товарки! — кричала со сцены полная, рыхлая женщина с засученными по локоть рукавами кофточки (пальто она сбросила на стул). — Я хочу о своей хозяйке сказать и насчет собаки тоже, — ее Русланом звать, собаку-то, а хозяйку — Ольга Никитична… Вот она и говорит, хозяйка-то: «Ты, говорит, Марфа, на руках его снеси по лестнице-то. У Руслана, говорит, сердце больное». Это у собаки-то! А в ней пуда три будет. Вот я и таскала ее, как младенца, на пятый этаж и обратно…
— Значит, дура была, — отозвался женский голос из аудитории.
— Как есть дура! — согласилась Марфа. — А теперь бросила. Будя с меня, намаялась. «Как же, говорю, так, барыня-сударыня, у твоей собаки сердце больное, а у меня что? Ты думаешь, такая-сякая, у меня тут камень болтается? — Марфа хлопнула себя ладонью в грудь — Я тоже, говорю, не лошадь! Теперь, говорю, не те времена! Я, говорю, в союз записалась! Я и забастовать могу, коли на то пошло! Тебе, говорю, барыня-сударыня, самой придется с горшками-то воевать. Колечки-то с белых ручек снять придется, грязной тряпицей полы помыть, помои вынести, дров натаскать, обед сготовить. Нет, говорю, теперя Марфы-дуры, коли на то пошло, Марфа Петровна проявилась, вот как!»
— Правильно! Верно! — кричали с мест. — Бастуй, Марфа!
А через минуту говорил уже другой оратор, тоже выскочивший прямо из толпы с поднятой рукой.
Седой чуть улыбнулся в усы:
— Слово имеет товарищ Григорьев Иван.
Это был молодой человек с коротко остриженными волосами, белобрысый, ловкий, гибкий, с мягкими, округлыми движениями, с лицом цвета сырой картошки.
— Вот и я говорю, товарищи: пора и нам, товарищи, поднять свой голос. Мы с нашими буржуями, можно сказать, вместе живем, бок о бок спим, извините, и, конечно, не в комнате, а под лестницей. Мы, извините, на своей спине знаем ихнюю эксплуатацию. Нас, лакеев, бары и за людей не считают. Раз я лакей, значит, у меня и личности нет? Вроде как и души нет, извините? Мотаюсь цельный день как белка в колесе туды-сюды, извините, и тебе же никакого уважения. Одно подай, другое отнеси, за барыней убери, извините, барчуку услужи, а он, гад, и не глядит на тебя, только ручки да ножки подставляет… Обуй его, паразита, одень, накорми, спать уложи — и ты же холуй, извините, тебе же могут и морду набить!
Вся огромная, тысячеголовая аудитория слушала лакея с большим вниманием и сочувствием, словно речь шла о каждом из присутствующих, словно у каждого наболело на душе так же, как и у оратора. А он продолжал говорить горячо, с возмущением и злостью:
— А что мы получаем за все подобные унижения, извините? Мы живем чаевыми, будь они прокляты! Каждому гостю ручку протягивай, колесом спину гни, а он, подлец, сунет тебе гривенник — и глаза в сторону, будто пакость какую совершил, извините. А Максим Горький что говорит? Он говорит: «Человек — это звучит гордо!» Где он, человек, черт меня побери? Лакей человек аль нет?.. Нет, товарищи, без союза нам в человеки не выйти. Все мы на положении домашних рабов, все мы без личности, извините, и всем надо в один союз записаться. Так я говорю аль нет?
— Так! Верно! Правильно! — неслось с мест. — Бастовать надо!
— А что вы думаете? — продолжал оратор, — И забастуем! Остановим все рестораны, гостиницы, чайные. Вытащим на улицу и домашних прислуг, швейцаров, лакеев. Пусть буржуи сами потыкаются туды-сюды, извините! Тут мы им и требования всучим. Рабочие бастуют, а мы что?..
Речь лакея была одобрена шумными рукоплесканиями и сочувственными возгласами.
А я был в восторге. До чего дошло! Даже забитые и приниженные лакеи заговорили о человеческом достоинстве, об уважении к личности, о борьбе за свои нрава!
Когда я решился пробраться к сцене, выступал, по-видимому, дворник, рыжий бородач, заросший волосами, как мохом, с длинными корявыми руками, одетый в полушубок:
— Нет, братцы, «что ж это получается? — это я своего хозяина спрашиваю, — нанял ты меня за двором смотреть, ну, скажем, дрова рубить, туртуар мести, а полиция к чему?» — «Ты, говорит, сукин сын, гляди в оба! — это околоточный на меня орет. — Ежели у вас тут скубенты проявятся ай жиды какие, докладай сей минутой». Их, вишь ты, бить надо, потому — против царя идут. А я на хозяина: «Что же такое получается, барин: дворник я у тебя ай городовой? Ай шпиён какой? А может, я и сам слободы желаю, а может, и я «долой» закричу! Хорошая жизня — она и дворнику не помеха, ваше, говорю, сиятельство. Мы, говорю, тоже в союз пойдем, чем черт не шутит!»
Свою речь дворник сопровождал какими-то странными жестами, тыкал кулаком в воздух, почесывал бока и бороду.
К моему удивлению, выступление дворника вызвало бурю негодования и протеста:
— Доло-о-ой!..
— Дворников в союз не принимать — они с полицией путаются.
— И швейцаров долой — тоже шпионы!..
— Погромщики дворники!
— Доло-о-ой!..
Седой с трудом успокоил собрание. Елена Егоровна энергично помогала ему, стуча кулаком по столу. Здесь она показалась мне как-то солиднее, строже и даже выше ростом.
— Слово товарищу Инессе Арманд, — объявил Седой.
Из-за стола встала та самая смуглолицая женщина, на которую я обратил внимание при входе в зал. Ее встретили аплодисментами, — значит, слышали не раз.
Она стояла, опираясь о стол президиума, и на диво просто, доходчиво говорила о задачах Союза домашней прислуги. Этот союз должен объединить десятки тысяч людей самых разнообразных специальностей: лакеев, горничных, кухарок, поваров, истопников, нянь, кормилиц — словом, всю мужскую и женскую прислугу, обслуживающую хозяев. Что же касается дворников, то Инесса советовала пока в союз их не принимать, а в дальнейшем будет видно. В заключение она призывала готовиться к забастовке и разрабатывать требования к хозяевам об улучшении жизни домашних работниц, о вежливом обращении, о сокращении рабочего дня, о праздниках и т. п. Ее слушали с напряженным вниманием, с радостными улыбками, одобрительно кивали головами.
Я подошел наконец к столу президиума.
Елена Егоровна обрадовалась:
— От комитета прислали? От большевиков? Так я и знала. Сейчас тут выступят от других партий, а ты давай после всех, только покрепче и попроще, чтобы за сердце хватало.
Я согласился и поздоровался с Седым. Он не сразу узнал меня, пришлось напомнить о встрече в штабе МК. Седой встал с довольным видом.
— Ты пришел очень кстати: я, значит, могу и не выступать здесь. Устал смертельно, четвертый митинг провожу… Да, вот письмо из зала подали. Прочти, пожалуйста, а я пойду.
И он вышел из-за стола, посадив на место председателя Елену Егоровну. Та спокойно приняла бразды правления, как будто для нее это было привычным делом. Вот тебе и кухарка!
«Помогите нам сделать забастовку!»
Я устроился у стола президиума по соседству с Инессой Арманд.
Она улыбнулась мне, как старому знакомому, и, кивнув головой в сторону собрания, шепнула:
— Вы понимаете, что здесь происходит? Люди растут на глазах! Поднимают головы самые отсталые, самые униженные!
Нет, я еще не мог как следует осмыслить все, что увидел и услышал в этой буйной аудитории. Для меня все было удивительно и неожиданно!
Между тем на трибуну один за другим стали выходить ораторы от разных партий и союзов: от меньшевиков, от эсеров, анархистов, Союза женского равноправия и других. Однако никто из них не призывал ни к забастовке, ни тем более к вооруженному восстанию. Значит, все считают невозможным выдвигать боевые политические лозунги в такой отсталой аудитории.
Я заволновался еще больше: не окажется ли выстрелом в воздух мое первое выступление в Москве? Но что это за письмо, переданное мне Седым?
Присев за спинами Инессы Арманд и Елены Егоровны, я наспех пробежал его глазами. Письмо было написано мелким, бисерным почерком.
«Товарищ студент!
Я — горничная. С забастовкой согласна, готова начать хоть сегодня. А вот насчет восьмичасового рабочего дня у нас не получится. Утром надо одеть и причесать барыню, почистить костюм барина, услужить всему семейству за завтраком, обедом и ужином, а в промежутках чай да кофей. Потом надо убрать всю квартиру, а у них восемь комнат. Вечером, глядишь, надо еще раз одеть барыню — в гости собирается, потом раздеть и спать уложить. Им ведь плевать на наше время. Как же тут уложишься в восемь часов? Нам и двенадцати мало».