Ты равнодушно слушаешь женские всхлипывания — и они удаляются…
Когда дрема проходит, возникают новые голоса — нервный басок капитана, строгий, вежливый голос судового юриста.
— Надо так составить протокол, — говорит капитан-директор, — чтобы Аэрофлот не запросил убытки в связи с гибелью вертолета.
Слышно, как директор охает (болит сломанная рука) и как юрист раздумчиво покашливает.
— Осложняющим моментом здесь является одно обстоятельство. Это использование вами вертолета не по назначению и в неоправданной ситуации. К «Южанке» можно было причалить на китобойном судне, даже на мотоботе. Поскольку вертолет был использован де-факто почти как личная машина… кхм-кхм…
— Черт!..
Они отходят от перевязочной и заговаривают с врачом, прося свидания с больным. Вскоре тебя опять переносят в палату лазарета, и там ты что-то выслушиваешь и что-то отвечаешь и тупо подписываешь то, что тебе дают подписывать. «Уйдите все! — думаешь ты. — Что за лица передо мной? Ударить хочется».
Будто боясь драчливых намерений беспомощного больного, санитар привязал тебя к койке ремнями. Это китобаза проходила сороковые ревущие широты…
Много, много позднее, возле Канарских островов, большой рыболовный траулер пришвартовался к китобазе и передал на ее борт посылки и письма с Родины. Одно письмо было и для тебя. Его принес в лазарет твой Виктор Петрович.
Виктор Петрович приходил к тебе, как в свою каюту.
— Привет, хлопец, — говорил он. — Что-то я не вижу должного мне приема. Чтоб я сгорел! Нос задран к потолку — и ноль внимания.
Ты глядел на него глазами по-прежнему без жизни, без души. Сам чувствовал свои глаза и испытывал к своему взгляду, к лицу отвращение. Как будто оно было вымазано чем-то липким и заразным. Ты слишком не походил теперь на своих друзей — ничего не было в тебе ни от добряка-здоровяка Лени Кранца, ни от прилежного аккуратиста Кошелева, ни от бесшабашного Виктора Петровича. Ты один на безлюдном антарктическом острове в холодном море, обреченный ждать полярной зимы, ночи и конца. А они идут к берегам отчизны и могут балагурить, делать веселые лица, твердить бодрые слова. Их слушаешь как по радио — расстояние… шумы… искаженные голоса… неосязаемость…
— Конверт — женская рука, письмо — детская, — искаженным голосом говорит Виктор Петрович и неосязаемо садится на стул. — Прочесть или сам прочтешь?
— Руки у меня еще двигаются, — говоришь ты.
Берешь, чуть не вырвав, и быстро пробегаешь два листка из ученической тетрадки.
Обычные строки, которые, наверно, все дети пишут своим родителям, рассказ о 3-м классе «А» и домашних делах… Необычно в них то, что дочь Люба ни разу в жизни тебя не видела, как и ты ее, и, чтобы писать тебе, как близкому человеку, ей нужно большое… воображение. Как естественны слова! Они свои, детские, не подсказанные. Пишет, словно всегда была рядом с отцом и вот расстались на несколько месяцев…
Ты, Олег Николаевич, еще раз прочитал письмо, но уже машинально, задумавшись о своей беде, пораженный внезапной уверенностью, что теперь только дочь, пока она еще не выросла, могла бы дорожить тобой — лежащим в постели калекой — и давать тебе силы жить.
«Могла бы…» — сурово повторил ты в мыслях и отбросил письмо. Но тебя тянуло к нему, словно к спасательному кругу.
— Я в ее годы не был такой умный. Боюсь, — сказал ты, — что у меня с головой всегда было неважно. Теперь еще и с телом. Как там говорил австралийский путешественник Моусон? Ну, когда висел в пропасти? На веревке.
— Не помню, — уклонился Виктор Петрович. Он повертел в руках конверт и осторожно спросил: — Ты мне никогда не говорил… Что у тебя там произошло с семьей?
— Нечего спрашивать! Ты же знаешь, что я об этом не люблю. Скажу одно: я к ним собирался после рейса… Так будь другом, процитируй Моусона.
— Ну, он писал: так висеть — значит обладать исключительной возможностью «разделаться с мелкими делами ради больших — перейти… к созерцанию необъятных потусторонних миров». Шутка.
— Он выкарабкался. Тогда шутить хорошо. Мне не выкарабкаться.
— Брось, — сказал Виктор Петрович. — Я уже тебе говорил: в Москве у меня есть московская знаменитость, моя Ольга. Она с такими, как ты, поступает просто. Приказывает прекратить скулеж и делает из тебя нового человека.
Стоит ли слушать Виктора Петровича дальше? Что значат обещания? Горбатого могила исправит!
Ты, Олег Николаевич, только махнул рукой и зло уставился в переборку.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Всю зиму ее жизнь была неослабно гудящим пламенем, но к весне стала сбиваться.
— Вроде горелки, которую начали привертывать, — сказала она матери.
Изменился и вид. Щеки у нее чуть запали, отчего лицо смягчилось; припухшие, всегда теперь горячие губы потеряли ироническую усмешку: взгляд понежнел. Природа, занятая извечным делом, готовила ее для какой-то иной жизни.
В один из тех дней, когда охватывает беспричинная, идущая из глубины усталость — это случилось в воскресенье, Ольга Николаевна предложила матери:
— Я не отдыхала несколько месяцев, ни одного выходного. Все! Поедем с тобой хоть не за город, так на окраину?
Они доехали до станции «Новые Черемушки».
Над пустырем вблизи метро пели жаворонки. Было видно, как птицы высоко уходят ввысь, не смущаясь видом окрестных кварталов, чадом бензина, шумом автомобильных моторов. Казалось, им не жаль привольных лугов, они рады и клочку земли, куда еще могут прилетать. Вот и жаворонки стали горожанами!..
Сев на автобус, мать и дочь добрались до Зюзинского леса.
Лес был еще серый, но в этой серости проступала белизна: одна стена деревьев белела ветками ив с белесыми сережками, другая — тонкими стволами берез. Он не был мертв. Стены его журчали, отражая голоса ручьев, и сами были пронизаны голосами птиц — зябликов, синиц, пеночек. Апрельское солнце прогревало почву под деревьями; пахло нагретой дубовой листвой прошлой осени, старостью, но больше — свежей сыростью, предвестником трав, детством. Земля отдавала тепло и пар.
Ветер еще мог заледенить, но солнце уже ласкало.
Город отпустил их не сразу. По инерции продолжался начатый еще дома разговор о делах, о визите на Машкова и на Бауманскую американского профессора Уиндля — известного специалиста в их области.
Как и болгары, американский профессор разыскал их через Министерство здравоохранения. Оказалось, их монографию успели переиздать в Америке. Уиндль привез книгу в яркой суперобложке им в подарок. Они ему показали больных, поставленных на ноги: Позолотина, которого через месяц собирались выписать из больницы, Кошелева — он уже ходил на костылях, и еще несколько человек, а также одну из последних записей миограммы у Снежаны.
— Она тоже должна пойти, — утвердительно сказал Уиндль, изучая запись.
— Обязательно пойдет и пошла бы еще раньше, если бы… — ответила Ольга Николаевна.
Она замялась и не стала объяснять. После первой неудачной поездки на Бауманскую, ослабленная многолетней болезнью, девушка заболела очаговой пневмонией и ангиной. Страшась осложнений, начатый курс лечения отложили на месяц. Оставили только витамины и пирогенал, который, как они обнаружили, тонизирует мозг на любой стадии травмы и помогает вырабатывать новые двигательные навыки.
Профессор не заметил заминки и тотчас попросил ее написать статью для американского медицинского журнала. Ольга Николаевна вежливо отказалась: маловато новых данных. Рано.
Мать и дочь гуляли не столько по лесу, сколько по «проспекту» в лесу. Между двумя стенами деревьев тянулась широкая неглубокая ложбина с длинным возвышением посередине, на котором желтели подсохшие дорожки; народу здесь было — как на улице.
— Давай свернем, — нетерпеливо воскликнула дочь и чуть не стащила Татьяну Федоровну в затопленную низинку. Там был еще лед — он блестел водяным блеском и, отслаиваясь от примятой осоки, как бы приподнимался, привставал над ней, а под осокой струилась бегущая вода. «На глубину — вброд», — еле слышно бормотала Татьяна Федоровна. Потом взглянула на дочь.
— Слава у тебя все-таки будет, — сказала она громко и неожиданно. — Если не будет… какого-нибудь конфуза и бесславия.
Дочь успела найти переход, и они перебрались на сухой склон, ближе к деревьям. На черемушкинском пустыре еще не было мать-и-мачехи, здесь же по всему склону густо желтели круглые огни на своих коротких ножках. Ольга Николаевна наклонилась и сорвала один.
— Не пойму, зачем тебе нужна моя слава? Какой-то пункт у тебя! — возразила она.
Татьяна Федоровна даже приостановилась:
— Что слава! Мне нужна справедливость по отношению к моей дочери. Когда ты была маленькой девочкой, я говорила, что обожаю тебя. Только потом, когда ты стала со мной воевать, замолчала… Ну, я не о том. Почести. Чины. Звания. Ничего этого тебе не иметь при всех твоих данных. Ты слишком чистосердечна. Но «там, где замешано честолюбие, не место чистосердечию». Бальзак! Для меня же замена всему — чтобы тебя знали (уже знают!) и признали люди, занятые той же проблемой. Не многого хочет твоя помощница?
Они поднялись па бугор и увидели за дубками, березами и елями группу занятых мужчин — двое мирно сидели на одном большом пне и еще двое — на раскладных стульчиках. Между ними лежал перевернутый ящик.
Игра в «козла» была в самом разгаре. Лес разносил их голоса и стук с таким же добродушием, как голоса птиц.
— Шестеренка! — крикнул один.
— Еду! — крикнул другой.
— Рыба! — крикнул третий.
Четвертый смешал кости домино. Игра возобновилась.
— Он дельно (стук) говорит, — сказал один. — Все узлы надо монтировать так…
— Да ну! (стук) — отмахнулся другой. И добавил кое-что покрепче.
— Вот! — показал третий на первого. — Он мне никто, а меня поддерживает. Что я хочу? Там переменный ток с модуляцией по напряжению, а я говорю: баста! Будет, если надо, на постоянном токе с модуляцией по току… Большой народнохозяйственный эффект от внедрения. — Он горделиво все оглядел.