Кошелев покивал, сокрушенно глядя на Медведева, поднялся и стал бить кулаком в дверь.
Втайне он осуждал не Леньку, хотя дивился его легкомыслию, но Медведева: слишком распустил парня, в любимчики взял. Кошелев жалел Леньку, время уходило, Ленька стоял на краю. Упекут парня под суд, если подумать…
Выручила всех из беды тетя Лиза, матрос второго класса, а попросту уборщица. Со шваброй и ведром в руках она проходила мимо каюты техсостава, когда в дверь застучал кошелевский кулак.
Уборщица подала голос.
— Кто это? — крикнул Кошелев. — Кто? — крикнул и Медведев. — А, это ты, тетя Лиза. Стой! У тебя же ключи от всех кают, верно?
— Верно, верно. Да что с вами приключилось?
— Потом, потом! Отпирай живее.
Тетя Лиза была сухопарой и проворной женщиной лет за пятьдесят, а тут, когда ее тормошили два голоса, замешкалась, растерялась. Кошелев успел признаться Медведеву:
— Ленька сказал мне, что у тебя, Николаич, в личной жизни несчастье. Ты хочешь полететь, чтобы с собой покончить.
— Чепуху намолол твой Ленька!.. А ты-то куда собрался? Оставайся и ляг. И никому ни слова о Ленькиной дури. Я ему сам… покажу… что требуется! Да ложись ты скорей, укройся живо.
Кошелев уже лежал, когда дверь наконец распахнулась.
— Зови, тетя Лиза, врача к Кошелеву. А я бегу, — сказал Медведев. — Я и так задержался.
— Да что ж такое с замком-то?
— Сам закрылся, испортился.
— Как же так, батюшки?
— От сотрясения, — ответил ей Кошелев.
— А! — она не поняла, но затрясла головой.
Пока тетя Лиза придумывала новый вопрос, Медведев успел выскочить из коридора и добраться до трапа, ведущего на вертолетную площадку.
На площадке он застал последние минуты приготовления машины. Негодяй Ленька, уверив Кукурудзу, что командир появится, когда войдет в «полную психологическую норму», как это положено перед полетом, прекрасно распорядился всеми делами и все успел. Сам он стоял на лестнице-стремянке возле машины с одной из вертолетных лопастей на плече. Он сам держал на ветру эту тяжесть, демонстрируя силу, но оглянулся на пилота. Лопасть напором воздуха повело вбок. Стремянка покачнулась. Ленино тело косо мелькнуло в глазах Олега Николаевича — и вот Леня уже сидел на палубе, потирая ушибленные места. К счастью, матросы боцманской команды подхватили лопасть, и она не пострадала.
Потом Леня привинчивал ее и несколько раз встретился взглядом с Олегом Николаевичем. Он как бы сказал: «Что ж, мы с тобой, Николаич, судьбу проверили. Я сделал все, что мог, ты вырвался — и выходит, что тебе на роду написано сегодня лететь. Машина в порядке, тут я чист. Вернешься если, — устроишь мне промывание мозгов. Тогда я буду только покрякивать и радоваться на тебя…» Ленькино лицо скрылось от Медведева, заслоненное усатым профилем Кукурудзы, севшего рядом.
Олег Николаевич ощутил: вот оно, привычное кожаное сиденье, привычно обе руки на рулях управления, привычен взгляд на приборы, знакомо рабочее состояние всего тела, крепкого, собранного, с пружинистым током крови в кончиках пальцев… Теперь попробую двигатель, подогрею, доведу до взлетного режима. Вот они, вращаются надо мной «крылышки».
Все быстрей и быстрей…
…Когда рассказываешь твои истории, Олег Николаевич, китобоям других флотилий или иным скитальцам и труженикам морей, не говоришь о вещах, которые для них сами собой разумеются. Не объясняешь им важность хотя бы того, как ты, полярный летчик еще только по названию и никакой не моряк, был принят в первом своем рейсе очень, казалось бы, далекими от тебя матросами разделочного цеха. Ты-то пролетал над ними, мельком любуясь океаном и высматривая китов, а раздельщики трудились внизу среди жира и мяса, но они о тебе думали, они к тебе приглядывались, подступали с расспросами к Попову и Кошелеву, заговаривали с тобой при случайных встречах возле радиорубки, в кинозале или в прачечной, были столь же неравнодушны к твоему появлению на китобазе, как неравнодушен организм к приживленной конечности.
Ты понял, что дышишь на китобазе не сам по себе, что ты приживлен без твоего спроса, но для твоего блага, когда увидел, что бригадир раздельщиков старший матрос Мурашов при встрече протягивает тебе руку со словами: «Привет, морячина!», зовет к себе, вспоминает, что ведь сегодня день твоего рождения, и предлагает выпить спирту.
— Ну, — говорит Мурашов. — Могу тебя поздравить. Не с рождением…
— С чем же? Объясните.
— Ты нам пришелся ко двору.
— Чем же это?!
— Э, что объяснять! Само собой прояснится. И брось ты «выкать» и по отчеству. Давай по-флотски: ты — Олег, я — Паша…
Это было четыре года назад.
Сейчас в толпе китобоев на вертолетной площадке мелькнула, кажется, фигура Паши. У него брат Сережа на том острове. Но теперь тебе, Николаевич, ни до кого нет дела. Главное — это машина, ее возможности, как было бы главным во время сердечного приступа только сердце. Остаются команды самому себе: еще подвернуть машину к ветру, выждать наименьшую качку судна, еще увеличить обороты винта…
«Ну что, пошли, пожалуй? Обрели «воздушную подушку»? Летим!»
Приближается айсберг, его словно облитая из брандспойтов стена. Вверх, вверх, вертолетик, по невидимым ступеням вверх. Сейчас машина вынесется из-за этого прикрытия в волны свободного ветра и полетит над плоской ледяной вершиной — и вот тогда, Николаевич, почувствуешь ты бросок солдата из относительно безопасного окопчика в поле под разрывы снарядов…
Медведев не сжался, не сковал своих движений — он чуть расслабил тело и стал совершенно спокоен.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Ольга Николаевна вышла за ворота Министерства здравоохранения СССР с их строгим геометрическим узором, чугунными планками и мельком подумала: «Ограда, рожденная задолго до министерства». Потом она кинула взгляд через дорогу на двухэтажный унылый домишко, «бедолагу», увенчанного печными трубами и сомкнутого с другими такими же зданьицами. Там висела доска с профилем Виссариона Белинского — он жил в том доме до какого-то месяца 1837 года, и женщина сказала себе: живя здесь, он, наверно, услышал о гибели Пушкина и выскочил, может быть, из подъезда — какое у него было тогда лицо, какой взгляд!..
Голова у Ольги Николаевны горела, глаза блестели, а мысли не могли сосредоточиться на единственно важной сейчас проблеме. Привыкнув всегда спешить, вышагивать мужским шагом, на сей раз она не торопилась. Размышления ее были непростыми, от них слабостью отдавало в ноги, и вскоре она вынуждена была присесть на скамью узкого бульвара Неглинной.
В этот час было тихо и нелюдно. «Какой безмятежный конец утра, — подумала она, — шуршание шин, матовые стаканы фонарей отражают солнце, и ветка липы надо мной, и листья еще не пожелтели, хоть и октябрь… Оказывается, нас ценят: за несколько утренних минут в министерстве насулили такие горы, что даже не верится, что я это действительно слышала. Слух о нас прошел не только по Руси великой, хм! — она передернула плечами, — даже мороз по коже ледяной, как на полюсе, как в Антарктиде, я думаю!»
Попробовав представить себе Антарктиду, она поднялась и пошла окрепшей опять походкой. Она не знала, что сейчас выглядит еще лучше, моложе, чем на фотографии в каюте китобоя, да и не думала о себе. Привлекательность Ольги Николаевны была не обольщающей, не обволакивающей природы. В тридцать пять лет она сохранила крепкую ладную фигуру, очень нежную кожу щек и губ, лицо энергичной лепки. Глаза у нее были синие, пронзительные, волосы черные с синеватым отливом, в приподнятых уголках губ чудилась улыбка, ирония. На нее оглядывались прохожие. Когда же она миновала краснокирпичные стены бывшего Рождественского монастыря, вслед ей долго глядела старушка в черном — монашка, доживающая свой век в одной из келий, отошедших к жэку. Старушка узнала ее: уж очень запоминающееся лицо. Когда-то, еще студенткой, Воронцова практиковала в этом районе и выправила монашке вывих.
На пути попался телефон-автомат. Ольга Николаевна с минуту постояла, подумала и вошла в будку. Она звонила Алику, Альберту Семеновичу, заведующему одной районной больницей, и напряженно ждала первых интонаций его голоса, загадав: «Если обрадуется мне — все у меня будет хорошо и не только с Альбертом, если нет — то все плохо». Она закрыла глаза, когда услышала вялые тона. Он что-то стал говорить, кажется, пошутил: не только бери новую больную, но и клади к нам, мы хоть и невидные, заурядные, нисколько не гремим, но под нашей скромной крышей главное, чтобы ты появилась, светило; что же касается благодатных условий, то для некоторых особых больных можно создать неплохие в любой больнице… Какой же у него голос! Словно кое-как сшитые лоскутья, ветхие, разного цвета, тронь — расползутся, ничего единого, не за что держаться, не во что поверить. Когда же он притворяется, а когда — нет? Она неспокойна, думая об Альберте. Не вовремя позвонила. Зря! Так хорошо начинался день… Ее до этой минуты как будто несла волна, и надо было удержаться на гребне… Она торопливо закончила и бросила трубку. Слава богу, у нее есть куда идти, с кем говорить, у нее есть дом.
До дома — высокого здания совсем недалеко от «ямы» станции «Тургеневская» — она дошла быстро. В этом здании, кажется, в правом корпусе, Маяковский расписывал «Окна РОСТА». О других памятных событиях повествуют мемориальные доски. Вообще-то до революции это был просто доходный дом, правда с чрезвычайно дорогими квартирами для тех, кто не прочь был поселиться поближе к такому прославленному тогда, злачному месту Москвы, как Сретенка. Дом разнолик, поскольку отдельными своими частями удовлетворял разнообразным вкусам. На его обширной крыше к одному краешку пристроилась красивая, но нелепо поставленная башенка, словно единственная свечка в уголке торта. Со стороны бульвара на стене вместо кариатид, атлантов лепятся каменные нетопыри. Эти летучие мыши — озорство или сумрак чьей-то фантазии — пугали Олю, когда она была маленькой девочкой, потом смешили, теперь даже полюбились, как и весь «мамин дом», как и жизнь с мамой. Досадно, что «увели» ее на пенсию — скучает, хворает. Теперь даже мышечные токи записать некому. Прекрасно было вдвоем на работе! Воевали, зубастые, вместе писали статьи, монографию… Встанет ли она на ноги?