Москвичка — страница 22 из 48

Палата — будто стеклянный куб на цепях, который иногда под невидимым напором отклоняется в сторону да так и висит. Однако толкнешь его шуткой, он покачается и уравновесится. Нянечка часто так делает. Когда же больные слишком докучают, она говорит, вытирая линолеум тряпкой на щетке:

— Вот в двух углах лежат, подначивают. Я знаешь сколько с такими, как ты, поработала! Только они похуже были…

Назвав всех «палатой баловников», она быстро провела уборку и закончила ее у койки Беспалова.

Когда зашуршали листки, подобранные с полу, больной откинул с головы одеяло, открыв распаренное и чем-то дикое лицо. Он так быстро протянул руку и так резко схватил их, что Таисия Васильевна покачнулась.

Отдернув свои пальцы и подув на них, она отошла, а Беспалов разорвал письмо на мелкие клочки и бросил ей вслед.

Вздохнув, Таисия Васильевна подобрала сор и вынесла.

Рядом с Беспаловым лежал студент Коля, только что после операции аппендицита, трусящий уколов и перевязок. Коля оглянулся на Беспалова, как на сумасшедшего. Лежащий за Колей Володя, шофер, с больной печенью и удаленными желчными камнями, выругался: его все раздражало — не только такие сцены…

Весь день мучила духота. К ночи в городе разразилась гроза.

«Какое дождливое лето», — думал Медведев, слушая, как прокатывается над крышами зданий гром, как хлестко бьют водяные струи по больничной стене, по рамам. В окна задул ветер, струи захлестали по подоконникам — пришлось закупориться. На подоконниках и на полу возле коек оставались теплые лужицы, пока их не подтерла «бабуля». Больные засыпали в банном воздухе под сумрачные вспышки молний. Белесый свет безрадостно возникал на мгновение, дымчато освещал пол и стены, бросая всюду беглые тени, — и сменялся острой, режущей тенью. Медведев дремал, ворочаясь, когда гром напоминал разрушение айсберга. Айсберг плыл в теплых водах и разваливался на куски. Вертолет все еще не мог взлететь.

В какой-то миг Медведев проснулся. Кто-то храпел. Нет, не это… Он услышал, как стукнула дверца тумбочки и легонько зазвякало стекло. Беспалов что-то делал со своими пробирками. Медведев намеренно кашлянул. Шорохи, звяканье прекратились.

— Ты что там? — громко прошептал Медведев. — Гена!

Молчание.

— Гена, ты спишь?

— Спи, Олег.

— Ты что задумал?

— Не мешай. Будь другом напоследок.

— Поставь свою химию в тумбочку!

Беспалов, кажется, послушался. Зазвенело, стукнуло, смолкло.

— Теперь ты доволен? — спросил голос из темного угла. — Подумай, на что хочешь обречь меня. Послушай-ка. О смысле вмешательства в чужую судьбу. Моя мать незадолго перед смертью как-то призналась мне: «Старость обладает истинами, в которые преступно посвящать молодых. Процесс жизни интересней конечных выводов». Это мне запало. Теперь я говорю: «Увечье хуже старости». Ты калека — значит, выставляешь на всеобщее обозрение темную, неприятную сторону жизни. Разлагаешь на тебя глядящих. Портишь души, мироощущение. Это хуже чумы. Ну ты озлобился, тебе чихать на всех. А как тебе самому быть? В каждом заложено очень много. Оттого в молодости жизнь обещает нам успех. Мы все чувствуем себя великими. Гонору в нас — только тронь! Не заденешь и мизинцем. Не все раскрываются. Не все становятся Маяковскими — я ведь на него похож? Понемногу начинает казаться, что ничего там, в голове, не было. Врешь, было и есть! Я в этом абсолютно убежден. И потому я всегда против бездарностей. Бездарь тот, кто сам себя, здоровый, затоптал…

— Сам ты… — проговорил кто-то в ночи, должно быть во сне. — Сам бездарь, тля. Дурак, — выругался тот же голос. Кажется, голос Володи. Раньше оттуда слышался храп, теперь он возобновился.

— Смириться, — продолжал Беспалов, — со всем этим, что у меня, — равносильно смириться со своей бездарностью. Ибо совершить то большое, к чему я внутренне был пригоден, посильно только здоровью и счастью. Бездарем я не буду. Пусть лучше скажут: «Он многое мог!» А ты тут лезешь, приказываешь, палату будишь!

— Вот как… Ну, а я далеко не заглядываю. О величии тоже не помышляю. Нос короток и портрет другой, — возразил Олег Николаевич. — Но знаю, если тонешь, то есть один короткий безвольный момент, когда кажется: лучше заглотнуть воду, захлебнуться, это даже слаще, чем терпеть дальше удушье, нехватку воздуха. Вот тут и нужен кто-то, хватающий тебя за волосы!

Беспалов досадливо заскрипел пружинами матраса. Лицо его осветила молния — неживое лицо.

— Схватил? Всю ночь спать не будешь?

В голосе Беспалова быстро сменялись угроза, тоска, безразличие. В спаде, в скольжении тона чудилось одно глухое упорство.

— Буду спать, — сказал Медведев. — Пообещай только, что сегодня к химии не прикоснешься. После — пожалуйста.

В палате — почти все молодые. Они умеют спать крепко. Беспалов будто тоже уснул. Внезапно он проговорил:

— Обещаю.

Гроза, кажется, прошла. За окном длилось несмелое журчание, изредка раздавались плещущие звуки, шлепались капли. Хотелось открыть окна, вдохнуть очищенный ливнем, чуть охлажденный воздух, вдохнуть запахи. Но открыть было некому. Олег Николаевич представил себя входящим в ночной город, с двумя здоровыми ногами, с жадно дышащей грудью — и все в нем сжалось — тягуче, упоительно, щемяще, как бывает, когда давняя, лучшая любовь приходит на память. Он представил себе, как различны запахи весеннего и июльского дождей: там еще зачатки ароматов, их тонкость, а здесь — их зрелость, сытность и крепость, и почему-то сильней всего даже в городе пахнет моченой древесной корой, лыком… Так и шли к нему мысли двумя цепями: одна — из темного беспаловского угла, другая — из заоконных просторов города. Тут не заснешь. И чувствуешь себя неведомым стражем с неведомым назначением на земле. Все проснулись бы утром — Беспалов лежал бы, белея неподвижным лицом, глядя в потолок так, как умеют глядеть только «они» — глазами век.

Но ты не спишь — ты бодрствуешь.

Так Виктор Петрович сидел над тобой, замерзающим в кабине.

Уже стало синеть за окном, когда ты понял, что Беспалов не отступился от своего намерения. Все эти темные душные часы всеобщего сна он сползал и сползал по ледяному склону в пропасть, он висел, еще держась стынущими руками за край ледовой трещины, — и вот стал разжимать пальцы…

Ты ничего не слышал, наверно, задремал. Пропустил все звуки. Но ты разглядел: на его тумбочке опять появилась безобразная белая коробка. Мелькала рука. Ты включил ночник над своей головой.

…Рука, застывшая перед раскрытым ртом…

— Стой! — гаркнул ты, и палата шевельнулась, больные стали просыпаться. — Не надо, нет!

Что-то бессмысленное в углу кривилось в улыбке.

— Да! — крикнуло оно. — Да! От этого не спасешь. Спите все, спите!

Пальцы твои нащупали костыль возле тумбочки. Вчера тебе их принесли — вставать на ноги. Мгновение ты ощущал его неуклюжую тяжесть, взвешивая. В следующий миг ты бросил его в угол с кривящимся там лицом, прямо в грудь.

Костыль ударил Беспалова, кажется, по руке, пальцы разжались, что-то выронили; второй его конец смахнул коробку на пол. Раздался многоголосый звон пробирок, склянок — в тяжелом воздухе палаты растекся, повис, давя на легкие, острый, незнакомый, пугающий запах. И тотчас почудилось, что безумие больного проходит, нет, уже прошло, погасло, как гаснет пламя в бескислородном воздухе. Беспалов тряс рукой и рассудительно говорил:

— Вызовите кто-нибудь сестру. Поскорее! Надо открыть окна. Знаешь, что ты наделал? Эти пары ядовитые, взрывоопасные… Слышишь?

Ты протянул руку к электрической кнопке — и застыл. Не годится. Больные — все лежачие — шумели, звали ночную дежурную — она не появлялась. Из соседней палаты послышался возмущенный стук. Спросонок у всех в сознании бродили то образы полусна, то нелепые догадки. Один ты мог действовать осознанно. И ты стал сползать с койки.

Второй костыль был при тебе. Каким-то чудом, опираясь одной рукой на него, другой — на спинку кровати, ты приподнялся с постели.

Ноги свои и не свои. Как будто их отсидел. Они держали огромную, непомерную для них телесную гору — и ты на минуту поверил, что они у тебя просто занемели, и сейчас все будет, как до болезни, до несчастья.

Ты еще успел протянуть руку, щелкнуть шпингалетом окна, распахнуть раму и со звуком кузнечных мехов вобрать в себя чистые струи раннего часа. Потом с ногами что-то случилось. Их вообще не было. Одно твое воображение. Или превратились в пар?

Костыль твой загремел, и ты повалился на койку охнувшего соседа. Сосед прикрывал руками шов на животе и матерился, но ты молча ворочался рядом.

— Мягко упал, — сказал ты наконец. — Проклятые, подогнулись.

Но уже кто-то распахивал два остальных окна, запах химической лаборатории улетучивался, звучали голоса сестры, молодой нянечки, дежурного врача. Беспалов твердил, что были задеты в потемках и разбиты реактивы.

— А зачем они здесь? — спрашивали его.

Но не разбираться же на рассвете!

Дежурный врач сел возле койки Беспалова.

Чуть попахивало реактивами сквозь запах мокрой листвы и листьев.

Кто-то уже снова спал…

3

Уже днем, трогая разбитую губу и черный синяк на руке, Беспалов поморщился:

— Бросить такую тяжесть! Ты мог бы меня убить.

Ты смущенно пошевелился:

— Представь, не успел подумать.

Беспалов улыбался, но, слава богу, не как дурное видение — не по-ночному. Осторожно поднялись углы рта: больно.

— Ты и летаешь так, не думая?

— Бывали дела…

Палата внимательно прислушивалась. Сначала все отводили от вас глаза. Трудно понять крутые обвалы отчаяния, влекущие за пределы жизни, когда у самого простой аппендицит. Но тем быстрее менялся к тебе Беспалов.

Ты, Олег Николаевич, сидел на койке, то надевая, то снимая крепящие аппараты, когда он спросил:

— А ночью? Ночью вставал без них?

Ты кивнул.

— И ведь какое-то время стоял?

— Ну! Чего не сделаешь сгоряча.