2
Гнев? На кого! Если не привязать раненого, он может ударить и хирурга. «Не прикасайтесь!» Раздраженный Беспалов коснулся…
Вспышка памяти выхватывает мгновенное пламя молнии. Утренняя летняя Москва весело подкидывает эхо в небо — как мяч, отскакивает гром от крыш и возвращается к тучам. Ты, Олег Николаевич, гость залетный, сам чувствуешь себя мячом грома, твое лицо, поднятое вверх, то летит, озирая дымные клочья, то падает вниз и оказывается рядом с чьим-то юным, светлым, запрокинутым… Ты свободен. Каменные клещи управления тебя отпустили. Москва — твоя еще сутки. Под светлой курткой с нашитыми крылышками дышит грудь скитальца; и мгновение тебе дороже вечности.
От Москвы у тебя останется разве только эта ручная гроза, похожая на дрессированного тигра. Ты оглядываешься, обрадованный пришедшим сравнением. Совсем рядом — почти щека к щеке — опять то же лицо. Его придвинуло толпой, и на тебя дышат свежестью полудетская щека, нетерпеливо надутые губы. Девичьи ресницы вздрагивают при раскатах грома и так же вздрагивают, когда ты касаешься их взглядом. Ее лицо отодвигается, но в то же время оборачивается со странным для тебя, позабытым выражением ожидания жизни, когда еще так мало позади, а будущее огромно.
Твоя вольная физиономия давно утеряла юный облик, и ты, хотя еще не перевалило за тридцать, чувствуешь укол старости.
Ты уязвлен. Ее кругло открытые глаза блестят сквозь прозрачную преграду лет — и надо бы сказать удачное словцо, вызвать улыбку, но в уме заворочались одни косноязычные фразы.
И только град тебя выручает.
Вот он! Влажный от прерванного дождя воздух прошивают ледяные пули. Они отскакивают от стен, разбиваются о мостовые и тротуары. По затопленной ливнем улице словно бьют из пулеметов — такие взлетают фонтаны. Бочкой гремит двор Политехнического музея, ей отвечают барабаны жестяных карнизов. Град вырос до бобового зерна, остервенел, его жесткая музыка спорит, перебивает добродушный, насмешливый голос грома, и еще один, третий голос вмешивается в их разговор.
— Лети ко мне! — звучит рядом с тобой, и девушка выходит из-под защиты ворот, тянет руку, чтобы поймать ледяную птицу.
Град ее не щадит. Она вскрикивает. А через минуту, голубея наглаженной рубашкой, ты уже приносишь девушке полную градин куртку:
— Дарю их вам! Желаете?
Моргают, трепещут ее ресницы, и она не сразу решается — а вокруг нее веселые девочки хватают у тебя пригоршни льдинок, их пересыпают, подбрасывают в ладонях, хохочут. Наконец, и она, эта девушка с выражением счастливого ожидания, тоже берет себе одну градину, как на память.
— Спасибо, — говорит москвичка; голос у нее певучий, сильный, и она уже не кажется такой пигалицей, как мгновение назад.
— Опаздываю в институт, — доверительно говорит она.
Ты плывешь сквозь волны удачи, и ты щедро, словно куртку града, обещаешь ей скорое солнце. И солнце действительно появляется, мгновенно начиная печь, однако теперь сквозь жгучие лучи хлещет обыкновенный дождь, и от прохладного тротуара, от сбитых тополиных листьев несет вам навстречу веселящей горечью…
Вспышка памяти гаснет, словно ничего больше и не было, кроме грозы, града и быстрого женственного наклона, чтобы снять туфли и переступить молодыми ногами, ожегшись дождевой водой.
Сразу вслед за этим наклоном тянутся, как дым от полыхающего газового столба, с бесконечной сменой очертаний, засасывающие пространства необжитой, далекой от Москвы, нефтяной страны.
Это тебя, сотрясаемого тракторной дрожью большого вертолета, всасывает густая влажная толща воздуха. И ты несешь тяжелое тело машины вместе со своим, легким, над разжиженной землей, а земля вся — в болезненных пятнах болот, в рваной коросте зелени.
Веселящая городская горечь сбитых листьев вспоминается здесь, как дорогое, но умершее чудо — все тело мучается от этого воспоминания, противится ему, ноет. Оглох ты от вертолета в воздухе, от вездеходов на земле, твои легкие пьяны болотными ароматами, даже во сне ты видишь одни шкалы приборов да чеканные скелеты буровых вышек, барабанные твои перепонки вибрируют от одичалых речей крепких ребят. Вот где теперь твоя жизнь! Вместо арки Политехнического музея, выходя на крыльцо деревянной избы, ты видишь тоже деревянный, широко распластанный город Колпашево, похожий на огромный плот. Один край плота сползает к невеселым водам Оби, и Обь лижет его волнами, зовя тронуться в путь — к Северному Ледовитому океану. Москва здесь пропадает из виду, как уплывающая льдина, и только еще заметны на льдине праздничные дворцы ВДНХ, весла, погружаемые в ровную воду пруда, и девичьи колени прямо перед твоим взором, такие же юные и ожидающие, как весь облик девушки… и после — на рассвете — берег Клязьмы с молодым золотистым сосняком. А за твоей спиной — заря отъезда.
Эта заря встает перед тобой заново, когда ты получаешь конверты с надписью «Томская область…» и впиваешься взглядом в полудетские, школьные буквы. Каждый раз письмо обжигает пальцы, будто его начинили электричеством, чтобы пробудить заспанного человека, одуревшего от послеполетной ломоты, угара избы.
Тебе еще целый год здесь «трубить», как беспечно говорил ты раньше. И что же? Теперь «трубить» вдали от Москвы так тяжко, что ты повторяешь себе: «Надо выжить».
Это пугает тебя разлука. Мария собиралась ждать — но что соединяет вас? Воспоминание о взятой «на память» градине и та заря? Кто ты и кто она? Не будешь ли ты чужаком в старой московской квартире? Чем жизнь студентки Института иностранных языков похожа на твою? Каким «боком» войдешь ты в семью пожилого архитектора, по словам Марии, — одного из учеников «знаменитого Жолтовского»? Мария родилась поздно, ее родители далеко не молоды, она у них единственный ребенок… Стоит только задуматься!..
Ты не напрасно мучился, не верил и утешал себя, что тебе лучше оставаться вольной птицей. Однажды, когда ты только что вернулся в Колпашево из поселка с черным когтистым названием Каргасок, от нее пришла прощальная открытка — всего несколько ничего не объясняющих виноватых слов. На этом надолго все оборвалось. Твои бешеные письма к ней словно уходили в никуда. Потом ты устал писать… И вдруг года через два ее письмо находит тебя уже в Прииртышье — опять несколько строк без каких-либо объяснений, с одними вопросами о твоей жизни. Ты не ответил — и она не писала еще несколько лет. И только уже в Антарктике тебе передали с пришедшего танкера конверт, надписанный тоже детским почерком, но не рукой Марии… Листок в клеточку был украшен неумелыми рисунками…
Так ты узнал, что у тебя растет, подросла дочь, ходит в школу. Сдержанный постскриптум Марии ничего не объяснял. Жизнь Марии оставалась для тебя тайной.
Ты, Олег Николаевич, недоумевал. Ты не знал даже того, что прощальную открытку в Колпашево Мария прислала тебе, когда она случайно познакомилась с одним парнем, тоже студентом, сыном директора крупного проектного института. Молодой человек хотел жениться на Марии, но она уже поняла, что у нее, возможно, будет от тебя ребенок, и не скрывала этого. Парень все как будто принял и понимал, даже ее просыпающееся материнство, но Мария упросила его подождать. И он сам не выдержал, когда у нее родилась дочь. Он исчез. Мария увидела в этом справедливое возмездие за тебя, Медведич. За одной бедой нагрянули новые, пострашнее. Ее письмо пришло к тебе в Прииртышье, когда Мария осталась совсем одна с дочерью: умер ее отец, а вскоре, как бывает с дружными старичками, за ним последовала мать. Но ничего этого ты, Олег Николаевич, не сумел разглядеть в строках Марии. О дочери тоже не было ни слова. Ничего не было сказано и о том, как все эти несчастья изменили ту девочку, которую ты знал, забили в угол, сделали нелюдимой…
Так ты и остался в неведении — гадал, думал. Собирался с духом, чтобы нагрянуть. Звезда Героя замаячила кстати… Увы!
Что же теперь вспоминать? Нет, пускай Виктор шлет из рейса радиограммы и письма, заготовленные твоей рукой, словно консервы… Пусть ребенок растет пока на твоих письмах, а ее мать — получает денежные переводы, а там сама судьба что-нибудь изобретет, чтобы дочь позабыла про отца — скитальца и инвалида.
Тебе теперь надо думать о другом. Ты встал на ноги, ты не хочешь сдаваться и уже заставляешь себя смотреть на проходящих по улицам женщин. Взглядом, словно рукой, касаешься краев одежд, голубых вен запястья, отводишь прядь с виска. Глазам твоим то свежо, то жарко, но ты не винишь себя за свой упорствующий взгляд — это твоя проба жизни.
И как надеешься, как радуешься, когда ощущаешь в груди рождение силы — и как тоскуешь, когда вслед за тем под грудью, под раздвоением ребер открывается сосущая пустота, куда уходят кровь и желание!
Тогда ты ненавидишь свое тело. С ним нельзя жить. И ты думаешь: «Будет ли по-иному? Или я обречен? Догадывается ли о моей обреченности Ольга Николаевна?.. Взять ее руку в свою? А если… Что тогда?»
Приходит беспаловская мысль: «Покончу с собой».
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1
Сергей Софронович Лакутинов проявил сверхщедрость и, наверно, даже талант: им дали ставки повара, и медсестры, и санитарки.
Мать одного больного — горнолыжника из Горького — захотела остаться при сыне. Ей разрешили жить в служебном помещении, и она жила уже три месяца, ухаживая за всеми больными и моя полы.
Теперь ее уже официально зачислили в санитарки и выдали аванс.
Медсестру подыскала Веткина. Девушку ждали назавтра. Только поварихи еще не было. Это раздражало. Почему все вырастает до проблемы? Порой становится неловко перед людьми за «чрезмерную» озабоченность своими хлопотами. Вчера, помешав ей выспаться перед ночным дежурством, позвонили из издательства, не может ли Ольга Николаевна приехать и посмотреть статью профессора Уиндля, которая пойдет у них в международный ежегодник «Наука и человечество». Может быть, она как специалист возьмется перевести ее? Что ж, Ольга Николаевна съездила. Статья интересная, это вроде краткого конспекта той книги, о которой он писал ей. Но переводить? Нет, не до того. Не порекомендует ли Ольга Николаевна кого-нибудь в переводчики? Она назвала Веткину, та легко переводит с английского. А нет ли среди знакомых Ольги Николаевны человека, подходящего для работы с иностранцами: теперь много дел стало… Если бы поискать, Ольга Николаевна, может быть, и нашла бы — но в голове одни свои заботы. Схватила статью для Веткиной — и чуть ли не побежала…