Она возвращалась с Бауманской после ночного дежурства, сонная и немного усталая, когда из-за крыш улицы Кирова ударило яркое солнце и как бы окликнуло женщину.
Она обернулась, замерла и, щурясь, подставила солнцу лицо с мгновенным выражением беспечности и ласковой покорности.
Осеннее светило, прорвавшись сквозь серую толщу паров и дыма, пролило на ее веки осторожное тепло и словно позвало от всех забот и суеты дня в свою сторону. «Оно же светит оттуда, со стороны Кривоколенного!» — вдруг догадалась Ольга Николаевна. И ей показалось, что с ней тихо заговорил Медведев.
Где-то там, в Кривоколенном, возникла ось, и на ней закружились здания, стены, просветы между каменными нагромождениями. Как, бывает, световое пятно плывет в глазу, так не стояли на месте круглый купол почтамта, корабельная надстройка «Кировской» с ее иллюминаторами, чернеющий за ней Грибоедов и облетевшие деревья Чистопрудного бульвара. Взгляд, воспаленный бессонницей, не хотел останавливать движения. Ей вспомнились слова Медведева, что он живет у поворота, можно найти, и этаж известен. Сейчас бы решиться — нагрянуть бы, любуясь эффектом неожиданности, завернуть на чаек…
Она стояла среди прохожих, неподвижно темнея волосами и фигурой в своем осеннем плащике, и в ней шла маленькая гроза. Дышала она тяжело, словно захлебывалась водой, и когда сомкнула приоткрытые дыханием губы — рот обожгли иглы искр.
В последнее время такие головокружения бывали у нее часто.
Неуверенной походкой она подошла к черной узорчатой решетке своего дома, к арке ворот с вязью чугунных листьев. В ногах была слабость, как после изнурительной физической борьбы.
Не потому ли она вспомнила об одном своем намерении, которое заставило ее медленно повернуть от дома?
Через полчаса, как уже было однажды, Ольга Николаевна прошла мимо Дома ученых, чувствуя внезапный прилив сил и неясный страх.
После той летней поездки она больше ни разу не пыталась увидеться с Любиной матерью и Любой, хотя часто вспоминала о девочке и даже мысленно говорила ей: «Люба, я в чем-то перед тобой виновата. Но в чем, девочка? Может быть, в том, что я так быстро успокоилась, не поговорила с твоей мамой? Впрочем, твой отец все ясно сказал…» Разговаривая сама с собой, Ольга Николаевна часто давала себе слово как-нибудь еще побывать в Чистом переулке — и все-таки не съездила. Что же теперь, после новых мыслей о Медведеве, тянет вас туда, Ольга Николаевна?.. Она пробовала ответить себе, строила фразы, но замечала, что ускользает от истины, чуть ли не обманывает себя, даже хитрит.
Она говорила: «Прошло достаточно времени, чтобы женщина почувствовала… Несчастья мы ловим на расстоянии. Волнуемся. Какая бы она ни была, она должна знать все. И главное, сейчас ничего страшного…» И тут же думала: «Выходит, я предполагаю, что виновата женщина? Странное у меня настроение…»
…Во дворе большого старого дома все было, как в первый раз, только гуще и запыленнее выглядела зелень. И Люба… даже Люба — словно все эти долгие дни и месяцы она ждала кого-то на одном месте — играла возле садовой скамейки. Но тотчас Ольга Николаевна поняла, что девочка не играет — плачет.
Люба стряхнула пальцем со своих длинных ресниц слезы и оглянулась на шум шагов. По мгновенному взгляду девочки Ольге Николаевне стало ясно, что Люба узнала ее, вспомнила, однако вместо благонравного «здравствуйте» низко склонила заплаканно-добродушное лицо, вытянула губы и начала посвистывать.
— Я рада тебя видеть, Люба, — сказала Ольга Николаевна, будто возвращаясь к прерванному на минуту разговору. — Я часто вспоминаю твоего желтого попугайчика и незадачливого корреспондента…
Девочка не улыбнулась. Она держала сломанную пополам толстую ветку тополя, трогала проросшие корешки с крупинками почвы. Драма была ясна: наверно, посадила тополь, а зловредная дворничиха выдернула. На пальцах у девочки была видна засохшая кровь.
— Что у тебя с рукой?
— Порезалась ножиком, когда ямку копала.
— Надо же промыть, перевязать!
— Забыла.
— Мама где, дома?
— Да. Но она не разрешает к ней подходить: грипп.
— Веди меня к вам. Я перевяжу.
Они вошли в квартиру, которая сразу после прихожей странно начиналась кухней, но зато после кухни Ольге Николаевне открылось просторное помещение со столь высоким — метров пять или шесть — потолком, что Ольга Николаевна рассеянно подумала: «Как в храме».
Она посмотрела па Любу: куда дальше?
Люба подвела ее еще к какой-то двери, открыла, и Ольга Николаевна очутилась в маленькой комнатке с одним окном. Как уже было сегодня, опять все качнулось у Ольги Николаевны перед глазами, собираясь плыть и кружиться. Она подумала, что сейчас могла бы входить в другое жилье, и ей бы навстречу плыло не женское, а мужское лицо, и воздух в той комнате был бы тоже душен и сжат, как здесь, но не от болезни — оттого, что пришлось бы дышать рядом друг с другом. Она даже вздрогнула всем телом: показалось, что видит больничную койку, лежащего на ней Медведева. Ольга Николаевна остановилась, не в силах двигаться, и начала что-то говорить.
Не на больничной, конечно, койке — в домашней постели лежала молодая женщина с воспаленным лицом, на котором сухо поблескивали губы. Она повернулась на бок, чтобы разговаривать с вошедшей, и назвала себя Марией. «Очень хороша», — подумала Ольга Николаевна. Ей понравились ее светлые, чуть затуманенные глаза со странно ожидающим и каким-то нерастраченным девическим выражением, мягкий и ровный очерк лба, носа и губ, ее певучий, несмотря на болезнь, голос и особенно — волны ее волос, пролившиеся с головы на высокую грудь. Тянуло их погладить. И не только Ольгу Николаевну. Люба показывала врачу пораненные пальцы, а другой рукой делала округлые движения в сторону матери. Притом она не забывала искоса, с опаской поглядывать на бинтуемый палец.
Кончив бинтовать, Ольга Николаевна открыла форточку, встала с Любой в дверях. Снова посмотрела на потолок и удивленно улыбнулась:
— В ваших хоромах зимой, наверно, холодновато.
— Мы привыкли, — отозвалась Мария. — Вообще-то это была папина мастерская, еще в его молодости. — Она помолчала. — А когда здесь стали жить, он перегородил часть мастерской на два полуэтажа, получились еще две комнатки — одна эта, другая на антресолях… Зимними вечерами, когда дочь уснет, жутковато бывает… как в заброшенной церкви, — неожиданно добавила она и засмеялась, глядя на Любу.
— Так, мама, проговорилась! — подхватила Люба. — Теперь я знаю и буду укладывать тебя первую.
— Моя нянька, — вздохнула мать. — Но сейчас я эту няньку отгоняю… Признаться, Ольга Николаевна, я обычно с трудом знакомлюсь (а у меня работа на людях, представьте себе!). Я даже избегаю всех, уже давно, а с вами сразу разговорилась. Непонятно.
Она внимательно посмотрела на нежданную гостью.
Ольга Николаевна, конечно, должна была бы объяснить ей причину хотя бы своего появления во дворе дома, и она — словно кто подтолкнул — сказала, что приехала к одним знакомым, не застала, зато познакомилась с девочкой… «Вот и ложь! — подумала Ольга Николаевна. — Что со мной творится?»
Пока она разглядывала комнату и вела простой женский разговор, мысли ее все больше приковывались к Любиной матери. Напряжение, с которым она ехала сюда, проходило, смягчалось.
Она думала: лежит чужая больная женщина. Болезнь делает ее сразу одной из знакомых. Чувство даже такое, словно Мария была когда-то в детстве подругой, только это полузабылось. У женщины нет сил готовить обед, спуститься в аптеку, девочка ее скучает в ноябрьские каникулы, ходит обиженная… Через четверть часа ты спохватишься, сбегаешь за лекарствами, картошкой и мясом, сваришь им обед, порадуешься, что палец у девочки поутих. И ночной бессонницы как ни бывало!
Отчего так получается, что вам, Ольга Николаевна, нужны болезнь или несчастье, чтобы отдать человеку свою привязанность? Почему болезнь — почему не талант, совершенство, логика мышления, эрудиция, духовная красота, гармония тела, жизненный успех? Сами вы почти никогда не болели. Вам бы увлечься каким-нибудь новым Ландау, лауреатом премий, человеком, захваченным элементарными частицами, электронно-фотонными ливнями, но еще и альпинизмом, горными лыжами, байдарочной греблей. Ну если не Ландау, то правым крайним, или как они там называются, в футбольной команде ЦСКА или «Динамо». Нет! Во всех здоровяках, тем более в Великих Здоровяках, вам видится что-то заурядное, тупик природы, не стоящий ни бессонницы, ни слез любви. Странность это в вас или суть женственности?
Ольга Николаевна не отвечает себе. Обняв девочку, она вместе с ней обходит большую комнату, пробуя угадать, как живут ее обитатели. Вот бюро в стиле ампир с итальянскими, кажется, миниатюрами на ящиках, а рядом простой крашеный табурет; здесь, на стене, суховатые архитектурные пейзажи («дедушкины»), но их сопровождают яркие жизнерадостные натюрморты («это мамины, когда меня еще не было»); в шкафах — старинные с золотым тиснением фолианты вперемешку с современной детской классикой, общими тетрадями, папками и брошюрами… Сколько статуэток, каких-то афиш, масок, интересных репродукций!.. Посмотришь — хаос, но он даже приятный: как будто два потока — прежний и новый — встретились, перемешались, закрутились, а когда схлынули, то вещи, осев, сохранили ритм этого водоворота. Хозяйка, видно, давно ничего не перемещает, только добавляет новые случайные вещи, куда удастся приткнуть, да стирает пыль.
— Я вижу, какое у вас впечатление, — говорит Мария из своей комнаты. — Что делать, я во всем такая, несуразная…
— Ну, мам, какая ты! — ревниво перебивает ее дочь. — Ты все не то говоришь. Ты уж о себе не рассказывай. Мама у меня все умеет, и она заботливая. Куклы для моего кукольного театра делала, сказки для представления придумывала, одну послала на радио. Прочли. Просили еще.
Мария засмеялась:
— Дочь не даст меня в обиду. Я тогда хотела еще сочинить, послать, да тут надо было Любе этот костюм сшить… Я большей частью живу по пословице: хвост вытяну, голова увязнет. И нередко наплывает настроение, когда все валится из рук. Единственно, на что меня всегда хватает, — сама шью и дочери и себе. Иначе мы были бы замарашками — не умею бегать по магазинам, стоять в очередях.