Тебе хотелось рассказать ей о той ночи, снова повторить о красоте мира, приготовленного для человека. Ты начал — и не смог. Луна зашла над Истринским водохранилищем. Вы медленно брели вдоль берега в полной тьме. Ольга по-прежнему шла с тобой под руку — и показалось, что она ведет тебя по узкой тропе над снежной крутизной. В ее пальцах — осторожность врача. Ее щека излучает нежность женщины…
Потом ты спал в избе на кухонном топчане. Обступали кошмары. Возвращалось то, как мучили, душили тебя безобразные ощущения в судовом лазарете. Ты стонал. Чувствовал на своей голове чью-то руку. Потом, когда рука, белея рукавом, исчезала, приходила догадка: это Ольга Николаевна. Но все равно тебе было плохо, и была уверенность, что, если сейчас встать, попробовать сделать шаг вслед призрачной белизне, обнаружится, что отказали ноги, безвольно тело, и опять все, как в океане, на пути домой после травмы…
4
— Вставайте! Видите, какое утро? Тем не менее сейчас буду угощать вас жареными грибами.
Какое, действительно, не ноябрьское утро! В окно видно: черная туча, и из-под нее бьет белый свет низкого солнца сквозь кисею легкого снегопада. Черный и белый — краски зимы. Вчера о зиме еще не думалось. Теперь услышал памятью: снег хрустел возле залива под ногами, как сочный капустный лист. Увидел картину детства — снежки, талая струйка течет за воротник. Бодрящее воспоминание!
Ворочаясь в спальном мешке, ты еще раз удивился грибному запаху. Ольга Николаевна не подшутила. Слышно — шипят, трещат на сковородке…
Был ли ночной кошмар? Юношеское целомудрие вольного воздуха. На крыльце Ольга Николаевна льет тебе из кружки холодную воду. Ты ловишь струю сложенными горстями, наклоняешь свою не очень-то гибкую спину, слушаешь.
— Мне тут бабка одна рассказывала, — говорит Ольга Николаевна. — В начале ноября — точно, как год назад! — в лугах опять расцвели ромашки, в сосняках появились маслята, в березнячках — белые грибы. Я, конечно, ничего этого не знала. Вы спите — мне не спится. Чуть посветлело — надела Людины валенки и отправилась обследовать окрестности. Нашла в лесу старую дорогу и гуляю. Ни звука. И какие-то приятные глупые мысли в голове о том, что вы заснули, а я будто сторожу для вас тишину. Вам лестно? Вдруг крак! — что-то хрупнуло под ногой. Сажусь на корточки, разгребаю руками снег и вижу раздавленную шляпку белого. Рядом с ним — преспокойно красуется другой, здоровый, крепенький. А из-за его шляпки выглядывает третий. Представляете себе? Грибы под снегом! И много их там оказалось вдоль обочины. Как я им обрадовалась! Во-первых, красоту такую откопала, во-вторых, вас накормлю, в-третьих, сама себе лето продлила. Я ведь его не видела…
Ты видишь ее валенки в капельках разбрызганной тобою воды. И милый голос звучит над головой. Ты забываешь, что валенки Людины, и ловишь себя на мысли, что тебе хочется их обнять.
Завтракаете вы в горнице. Веткины вывезли сюда все лишнее, немодное в городской квартире, и все оказалось к месту: платяной шкаф с зеркалом, в котором отразилась Ольга Николаевна с волнами ее свитера, старый, с маленьким экраном телевизор на телевизионной тумбе, прямоугольный дубовый стол, украшенный теперь большой чугунной сковородой, полной аппетитных черных ломтиков, деревянная широкая кровать с вязаной шапочкой, забытой на подушке. Все это по-прежнему проходит сквозь увеличительную линзу и выглядит крупно, значительно, говоряще, как старинная живопись. То одно, то другое хочется потрогать рукой, будто окружающие вещи вобрали и несут в себе что-то от Ольги Николаевны.
— Какая вкусная жизнь! — говоришь ты.
— Правда? Ведь снег — не помеха вкусовым качествам грибов? Они народ закаленный и могут расти даже на далеком Севере. Читала, что в Северной Норвегии их шестьсот видов, много на Шпицбергене и в Исландии… Как торжественно я повествую о грибах! Впервые в жизни! — Ольга Николаевна рассмеялась.
— В Сибири на эти белые смотрят как на баловство. (Ты заговорил ей в тон.) Им подавай груздь — соленый деликатес долгой зимы.
— Ничего не слышала от вас о Сибири. Вы были там? — Ольга Николаевна придвинулась к тебе, и ты ощутил тепло ее колен, хотя прикосновения не было.
— Помогал нефтеразведке…
Ничего особенного не рассказано. Произнес «Сибирь» — и словно опять поднимаешься в воздух на послушной машине. Чувствуешь, как легки слова о Сибири — и как тяжелы они об Антарктике: слишком близко соприкасаются Антарктика и травма. В Сибири ты был здоров и молод. И пока говоришь о полетах на буровые, забываешь, как страшны женские колени. Забываешь ночной кошмар в избе и городские мысли о смерти.
Слово найдено. Весь день по любому случаю ты твердишь спасительное «Сибирь». Ты говоришь:
— В это время бывали морозы без снега. Странно было глядеть па землю. Она вздыбленная такая, развороченная вездеходами, твердая, словно застывшая лава. Только иней. Вертолеты вместо снега вздымали пыль. С каждым днем иней нарастал и становился похож на снег. Особенно на крышах домов. На ум приходила странная фраза: «Неурожай на снег…»
Ты умолкаешь. А она ждет: вдруг что-то промелькнет интересное. И еще, конечно, она остается врачующей женщиной. Понимает, что сегодня Сибирь, пусть даже рассказы о погоде, лучше Антарктики.
А время, удивительно неощутимое, исчезает и исчезает, не успев проявиться. Завтрак. Прогулка. Готовка обеда. Обед. Опять прогулка. Поцелуй под березой и ощущение, что обоих качает, как на лодке. Это ветер раскачивает дерево. Темнеет быстро. «Возвращаемся к себе?» Избы — всего несколько дворов — встречают неяркими, желтыми прямоугольниками окон. Темнеет своя изба стенами, белеет крышей. Что-то в ней затаенно-радостное. Быть может, она соскучилась? Или ждет какого-то праздника, толпы гостей, песен и топота? Или отражает от своих стен вашу радость, ваши мысли и страхи? Изба — темное деревянное зеркало человеческой жизни!
Во дворе вы прихватываете по охапке дров. Ты — маленькую, Ольга Николаевна — большую. С веселящим стуком, шумней, чем надо, сыплются поленья возле печи. Покачивается лампа под потолком. Она висит на шнуре. Вид у нее без абажура сиротливый — и вы выключаете свет, как только разгорается печь. Чтобы быть возле огня, приносите из кухни топчан и, сидя на нем, ужинаете стаканом разведенной сгущенки с хлебом. Что еще надо?.. Сегодня вы так принадлежите друг другу, как будто Земля опустела, все внезапно улетели на другие планеты и надо начинать жить сначала.
Ольга Николаевна неотрывно глядит на огонь, отдаваясь твоему взгляду. Отблески пламени пробегают по ее щекам, груди и коленям. Свитер на ее груди вздрагивает, пульсирует. Она тихо говорит тоном воспоминаний:
— Мне понравилась ваша мысль о красоте: природа готовилась к приходу человека. Чтоб он оценил. Держался за жизнь. Я уже не однажды в свои годы чувствовала, как мало впереди времени. Но здесь в избе — и вот вы рядом — находит уверенность в бессмертии. В городской квартире вы видите только сегодняшний, в сущности суетный, день. А в избе раздвигаются рамки твоей жизни, твоих ощущений — беспредельно. В душу входят десятилетия или даже века. Словно я уже лет триста или еще дольше прожила на Земле и все помню, все узнаю: «А вот, когда мне было сто лет, не с вами ли я сидела так же у такой же печки?» Мы долго жили и будем жить еще дольше и возвращаться к этому огню, чтоб вспоминать пережитое. Смотрите, в каждом угольке, внутри него, бродит какая-то тень, кто-то пытается вырваться оттуда, как душа дерева. Она нас узнала?
Действительно, внутри раскаленных, как бы прозрачных поленьев бьется, гуляет какое-то темное пламя, существо, неистовый пленник. И такого же пленника чувствуешь ты в себе. А Ольга Николаевна глядит мимо тебя, как будто завороженная горячей силой раскрытой, стреляющей печи, гудящей, как дружная пчелиная семья… С тобой ли она? Был ли поцелуй у березы?
Ты никогда не думал, что в рисунке губ скрыта вся непохожесть человека на других. Теперь тебе чудится в них вся особенность женской сути. Кажется, что в выпуклости этих губ отразилась выпуклость этих плеч, в изгибе рта — изгиб ее руки, талии, спины, в блеске зубов — сияние ее ночных глаз. Ее губы — сама маленькая женщина, двойник большой, заснувшая на лице. Спит ли она? Буря… на волнах шлюпка… и на руках у матери заснула девочка. Но вот девочка потянулась, подняла лицо, еще беспечное от сновидений, и губы плывут в улыбке сквозь туман твоего взгляда.
И ее голос:
— Мы не забыли закрыть дверь?
Губы так близко, а голос далекий, дошедший сквозь преграды гортани. Ты хочешь прошептать ответ — и не можешь. Стоило подумать, что изба на запоре, что вы обрекли себя на любовь и что все сказано — как стало тесно в стенах избы; они, может быть, сдвинулись к самой печи; тяжелый сруб сжался, словно горло колодца, стеснил и сдавил вас, навесил над вами низкий потолок. Ты наклонял голову, словно боясь удариться, а на спину давила тяжесть, и локти твои осторожно и гладко заскользили куда-то, ища опоры, и плечо твое, обнажаясь, чувствовало жар огня, и ты прикрыл ладонью белую ее руку.
В печи перестреливались поленья. Оттуда выскочил уголь, упал на железный коврик и засветился, как наблюдающий волчий глаз. Ольга Николаевна перекатила голову по топчану. Отвернулась, задыхаясь. Грудь ее росла, а лицо тонуло, темнело, исчезало, окутывалось прядями волос. В спину тебе смотрел из окна месяц. Незадернутая штора белела от его света, как белеют бинты, марли, операционные салфетки. Он колдовал над твоими шрамами, и ты, в жару, в огне, весь освещенный пламенем, чувствовал, как ползет по ложбине спины его бестрепетный, мертвый свет. Ползет отчаяние. «Ни бессмертия… ни простой жизни… ничего не будет…» А женские губы словно ждали и не могли дождаться глотка воды. Ты уже не видел ни этих пьющих губ, ни крепко сжатых век, ни покатой белизны тела…
Не дойдя до берега, море срывается в бездну. И кровь уходит из сосудов. Жгучее солнце печет затылок и щеки. Ольга Николаевна открывает глаза, тянет обнаженную руку к остывающему углю возле печи. Рука повисает, не дотянувшись, укоряя своей красотой.