Мост. Боль. Дверь — страница 48 из 76

Петров чувствовал себя необыкновенно легко. Может быть, так легко он не чувствовал себя никогда. Он не ждал никакого подвоха, никакой обиды, никакой неуклюжей шутки.

— Александр Иванович, расскажите мне что-нибудь из вашего детства. Может быть, и мое быстрее вернется ко мне. Не сегодня — сегодня я очень устала.

В дверях она положила обе ладони ему на грудь. Ладони ее были теплые, он почувствовал сквозь рубашку.

— Я вас жду, — сказала она, — Петров, родненький, приходи, а?


На следующий день Петров пришел к Зине с тюльпанами.

Они сбегали в кино.

Всюду продавали тюльпаны, на всех углах, в подземных переходах и спусках в метрополитен. По восточному календарю шел год коровы, но назвать его следовало, как полагал теперь Петров, годом тюльпана. И Пугачева Алла пела: «Спою в бутон тюльпана…»

На следующий день Петров уехал в Москву, где должен был оппонировать в Московском библиотечном институте при защите кандидатской диссертации «Массовая культура и народное творчество — зависимость от тиражирования и средств доставки в эпоху научно-технической революции».

В ночь после банкета Петрову приснился сон из серии «Прогулка по городу». Образы сна несколько изменились — кроме домов, тронутых разрушением, были еще дома недостроенные. Он шел по городу не один — с Зиной. Пахло морем. Судя по фасадам зданий, город входил когда-то в Ганзейский союз.

В Москве Петров задержался на целую неделю, устраивая какие-то институтские дела, о которых, спроси его, он ничего не помнил.

Москва утопала в тюльпанах. В киосках и на голубых столах среди публики тюльпаны лежали снопами. Горожане несли в руках хрупкие букеты. Цветы сверкали в прозрачной хрустящей обертке и, может быть, благодаря ей выглядели птенцами иного мира.

И солнечный день, и Москва-столица были сделаны из целлофана. И не тюльпаны были, но сонгойя, могучий, обильный нектаром стробилянт.


Поторопится человек, наречет год коровы годом тюльпана, а выйдет так, что год-то все равно останется годом коровы, потому что вместо прекрасной женщины, при виде которой затрудняется дыхание, из дверей ее квартиры выйдет мужик. И захочется этими тюльпанами этому мужику да по роже, по роже. Но мужик тот силен, очень силен: бугры мускулов и тугие хрящи на стальном костяке.

Мужик стоял, привалясь к стене. Он был в кофейного цвета остро отглаженных брюках, в новой белой футболке с короткими рукавами. В твердых, плотно сомкнутых его губах был зажат лист сирени. Загар у него был хороший. Волосы темно-русые волной и седые виски. Лицо с прямым ровным носом, впалыми щеками и как бы утяжеленной нижней челюстью.

— Зину, пожалуйста, — сказал Петров. У него было чувство, что, задумавшись, он налетел на постового милиционера, помял об него цветы — теперь не знает, как быть.

— Мне Зину, — повторил он.

Мужик принялся жевать листик. Медленно двигались челюсти.

Медленно перемещался взгляд, задерживаясь на галстуке, на руках, на тюльпанах.

— Нету ее.

— А когда будет?

— Не будет.

— Может быть, вы поставите цветы ей на стол? — Петров протянул цветы. Мужик взял и сломал букет пополам.

— Петров, не ходи больше сюда, — сказал. Протянул сломанный букет Петрову. — Ну, ступай, Петров. Выброси из головы…

И Петров пошел.

На улице он сунул тюльпаны в урну. И долго пытался что-нибудь сообразить: куда идти, что делать, — может быть, в библиотеку, может быть, в пивной бар? О Зине он не думал — не думалось. Какие-то шторки преграждали путь мыслям о ней.

— «Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей», — сказал Петров.

В Петрове сейчас погибал царь, герой, дикий скакун, поэт и пахарь. Сердце Петрова ныло. Ему было горько и стыдно.

Падал замертво плясун — и поплясал-то всего ничего. Праздник цветения сонгойи пришел к завершению. Цветы увяли.

Но воробьи в его душе продолжали чирикать, как будто ничего не случилось. Тенькали синицы. А жаворонки в выси заливались нескончаемой, как небесный ручеек, трелью.

А ночью ему снился сон из серии «Военные приключения». Будто он, Петров, лежит на перекрестке двух улиц на окраине чужого города с ручным пулеметом. Никого нет. Петров прижимается к цоколю дома. Весеннее солнце согревает его, и асфальт под ним теплый. Но тоска и страх стиснули ему сердце, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Кто велел ему занять тут позицию так далеко от своих?

Кажется ему, что жители дома уже навели на него какое-то дуло, целятся ему меж лопаток.

Но появляются веселые и нахальные Каюков и Лисичкин.

— Ты чего тут лежишь?

— Город уже давно взят. Вставай, пойдем на танцы.

Петров встает, отряхивает с выгоревшей гимнастерки белую тонкую пыль.

— На какие танцы? Идиоты, в моем-то возрасте…

И город тут же старится. Дома тронуло разрушением. На балконах и на карнизах проросли березки. Стекла сыплются из окон каменными слезами.

Мымрий

Пляж был щебенчатый. Старожилы ходили в туфлях-вьетнамках. Новички босые брели по острому желтому щебню, припадая на обе ноги. Руки их казались длинными, как у человекообразных измученных обезьян.

Купанье от жары не спасало. Не доставляло радости.

Петров сидел спиной к морю, пил египетское пиво, мягкое, бледное в темных бутылках с белыми пробками. Думал Петров о своем товарище Женьке Плошкине. О вкусных холодных борщах, которые готовила молодая жена Плошкина Ольга. Прямо в тарелку Ольга крошила груши. С Женькой Плошкиным Петров учился в одной школе в Свердловске. Плошкин был старше почти на два года, потому успел повоевать с японцами. Высок был Плошкин. Гибок в стане. Делал зарядку с гантелями. Бегал. По вторникам голодал. От голодания становился надменным. Петров представлял Плошкина бегущего, как молодой олень. От бега Плошкин тоже становился надменным. Массы называли его Евгений Ильич, Евгений Ильич… Жена называла Плошкин. И только Петров — Женькой.

Эти мысли о Плошкине, похожие на кинокадры, не мешали Петрову думать еще и о пиве. «Пиво из Египта везут, — думал он. — Полный пароход бутылок. Бутылки брякают и звенят. Пароход похож на клавесин».

Плошкин прочитал публикацию в журнале «Вокруг света» о празднике горных славян Зимнижар. И прислал телеграмму: «Петров приезжай обнимаю Плошкин».

Белые головки бутылок торчали из щебня, тела их находились в пещерках, в воде. Пиво было прохладным благодаря законам фильтрации и испарения.

Петров пил большими глотками. Каждый глоток шел по пищеводу ощутимо, как холодный неразжеванный пельмень.

Жара. Море потело. Солнце превращало сад души в пустошь, проникало внутрь желез и железок, разрушало чудеса гормональной алхимии, нарушало обмен веществ, исцеляло кожу от прыщиков.

Телеграмме Плошкина предшествовало событие само по себе незначительное, которое стало, однако, для Петрова началом ренессанса.

Его самолюбие, дремавшее в густых киселях благонравных, пробудилось вдруг тем холодным июньским вечером от хруста тюльпанов, как от хруста шейных хрящей, оглянулось встревоженно и увидело себя серой цаплей, уставшей стоять на одной ноге.

Тем же вечером айсберги белых ночей сдвинулись с ленинградской моренной гряды и поползли к Югорскому Шару.

Все было так замысловато. Все было так просто. Отчаянная воля Петрова к самоуважению получила неожиданную поддержку в лице аспиранта Пучкова Кости.

Заведующая отделом привела длинного прыщавого парня с огненным взглядом. Парень сжимал и разжимал кулаки, запаленно дышал, одергивал мятый вельветовый пиджак и тянулся к Петрову нижней челюстью, словно хотел его укусить. Шея у парня была жилистая, будто курья нога.

— Полюбуйтесь, — сказала завотделом Лидия Алексеевна Яркина. — Аспирант. Пучков Костя. К вам просится.

У Петрова никогда не было аспирантов. Праздники вызывали у молодых людей, умных, энергичных, гастрономические ассоциации и танцевальные ритмы, в лучшем случае — минутное умиление, как щенки беспородных собак и желтенькие цыплята, толкущиеся в решете.

— И диплом у него о праздниках, — сказала Лидия Алексеевна. — Что-то он там такое наворотил. Наверное, как и вы, тоже боится женщин.

Костя Пучков смутился. Его прыщи заалели свежими ранами.

— Да, — сказал он. — Именно. Вся человеческая жизнь проходит сначала в ожидании праздника, потом в воспоминаниях о нем. Если он, конечно, был. Может, у вас не так?

— Пожалуй что так, — ответила Лидия Алексеевна; близоруко щурясь, она разглядывала свои красивые руки. Она их любила.

— По-вашему, праздник — синоним счастья? — спросил Петров.

Костя кивнул:

— У детей. — Шея его напряглась, казалось, вот она втянет его голову в жерло пиджака и вытолкнет ее оттуда со страшной силой и грохотом, как раскаленное ядро. И оно взорвется и все разрушит. — Нужно усилить роль массовых детских праздников в формировании личности. Для ребят праздник — модель их безусловно счастливого будущего. Вообще праздник есть модель социально-этической композиции общества. Модель социальной мечты. — Костя Пучков помолчал устрашающе и добавил: — И побед… — И сел на скрипучий стул посреди комнаты.

— Беру, — сказал Петров.

Других сотрудников в комнате не было, они толклись в коридоре, в буфете и в библиотеке.

Лидия Алексеевна крутила на пальце кольцо с голубым скарабеем. Глаза у нее тоже были голубые. И серьги. Петров уселся перед ее столом, закинул ногу на ногу.

— В детстве мы тоже мечтали о крупном. О плантациях кок-сагыза. О спасении Сакко и Ванцетти…

Все голубое у Лидии Алексеевны нацелилось на Петрова.

— Я мечтала о шелковом платье. Я младше вас. Позволено мне будет заметить, что и вы мечтали о другом. Думаю — о красавице. О красавице с высокой грудью. И боялись.

— Правильно, — сказал Петров. — О кок-сагызе я недавно прочитал. — Он повернулся к Косте Пучкову. — А ты о чем мечтаешь?

— У меня вторая гормональная перестройка, черт бы ее побрал, — сказал Костя.