Придя домой и усевшись в мягкое кресло, Петров повернул на письменном столе фотокарточку матери и тетки так, чтобы на них падал свет. На фотокарточке они стояли под батумскими пальмами.
— Вы убежали, — сказал он, — на юг, к черным грекам, а меня бросили.
— Ты еще не был готов, — ответили они. — Теперь ты готов. И ты уже бегал на юг.
— Ишь вы, бабки-вояжерки… — Петров подмигнул им.
Нина и Дина отправились в свой вояж после следующего эпизода.
Как-то во время оперы «Отелло», жалея несчастную Дездемону и несчастного мавра, Нина подумала: «Жизнь трудная. Какая-то — не поймешь. Et tout de meme, allons, courage![2] Нужно к смерти все заблаговременно приготовить, чтобы Сашу лишними заботами не обременять». Конечно, она тут же поделилась своими мыслями с сестрой Диной.
— Давай, Дина, все купим. И гробы. Саше и Сонюшке будет меньше хлопот.
Купили. Все, вплоть до чулочков в резинку.
Софья, морщась, говорила:
— Дикарство какое-то. Язычество. Почему нужно умирать во всем новом?
Однажды, после долгого перерыва, Петров с женой пошли навестить старух.
Еще с первого этажа услышали громкий плач. Испуганные, запыхавшиеся от крутого подъема, вломились они в квартиру.
Посередине комнаты на табуретках стоял гроб. В гробу в кружевном чепце лежала мама Петрова. Тетка стояла на коленях в изголовье и рыдала.
Горло у Петрова сплющилось и слиплось, как резиновая трубка. Колени ослабли. А мама вдруг села в гробу и, погладив свою сестру по плечу, сказала:
— Погоди, Ниночка, погоди. Excusez-moi je dois arranger le volant[3]. — Потом, поправив на себе что-то, она увидела сына с невесткой и всплеснула руками. — Сашенька, Сонечка, проходите. Сейчас будем чай пить. А мы тут плачем. Мы с Ниночкой решили умереть в один день. Поплакать-то нам не удастся. Мы и решили, что и поплачем заранее. Наплачемся вдоволь. Я об Ниночке уже поплакала. Теперь она по мне плачет.
Горло у Петрова отпустило, но колени ослабели еще пуще. У двери всегда стоял стул с плешивой бархатной обивкой, и он сел на него. Рядом что-то грохнуло — дом сотрясся. Петров повернул голову: ушла Софья — ушла, хлопнув дверью. Петров вздохнул глубоко. Поднялся. Вынул маму из гроба.
— Ну вы и циркачки, — сказал он.
А они во всем одинаковом стояли перед ним, прижимали к груди кулачки, завитки седых волос выбивались у них из-под кружевных чепцов. Они вытирали свои заплаканные батистовые личики батистовыми платочками и говорили, всхлипывая:
— Сашенька, если вдруг тебе нужно будет уйти, если даже ты будешь прав на все-все проценты, сколько их там… не хлопай, пожалуйста, дверью. Хлопать дверью, Сашенька, некрасиво. Неинтеллигентно.
Похоронную амуницию старушки продали, вплоть до чулочков. И укатили в Батум.
По возвращении, на какой-то Софьин выпад, мама Петрова очень спокойно сказала:
— Ты, Софья, худо жила в детстве.
Софья изваяла осанку с гордо поднятой головой.
— Да, мы жили бедно.
— Бедность, богатство — в конечном счете это лишь свойство характера: ты жила худо, потому что в вашей семье бездарность была возведена в высшую нравственную категорию.
Петров сидел в мягком кресле, смотрел на старушек под пальмами. Он даже поплакал немного, предварительно глянув на часы, — до прихода Софьи с работы была еще уйма времени. Потом сказал себе:
— Петров, пора уходить.
Приняв такое решение и успокоившись, Петров спросил у себя: «А что ты, Петров, с собой возьмешь? Чего не оставишь?»
1. Фотокарточку — «Мама и тетя Нина под пальмами». Без меня им тут нечего делать.
2. Рукопись — «Праздники, их возникновение и психологический феномен в структуре социально-экономической функциональной дифференциации». 1000 страниц.
3. Мымрий — Череп скифского воина. V век. Имеет свойство брякать, особенно по ночам.
— Такие вот дела, брат Мымрий, — сказал Петров.
Мымрий тихо брякнул. С каждым днем он брякал все реже и тише — наверное, его губил сырой ленинградский климат.
Петров вытащил из стенного шкафа дорожную сумку, упаковал в нее перечисленные предметы и застегнул молнию.
Горная леди стояла с метлой, как с опахалом. Была она в лайковых брюках в обтяжку и лайковой автомобильной курточке. С красным шелковым платочком на шее, завязанным вразлет.
— Петров, наверно, я выйду замуж. Один мой земляк просит. Лучший мясник. Ударник. Вымпел держит.
Петров обнял ее, и она поплакала ему в плечо.
— А как же любовь?
— Изменять буду.
Петров постучал в котельную, не получил ответа и вошел, толкнув дверь бедром. Кочегар сидел возле тумбочки и, привалясь к стене, спал. Он чистил картошку и уснул. «Надо же так устать».
На табуретке, на электрической плитке, стояла сковорода с нарезанной мелкими кусочками жирной свининой и луком. «Вкусной пищи сейчас поем». Петров взял нож, принялся чистить картошку. Какое-то время ему казалось, что Кочегар смотрит на него сверху ироническим взглядом, потом взгляд этот странный потеплел, подобрел к рассеялся по всему помещению.
Петров включил плитку, и, пока резал картошку тонкими ломтиками, свинина на сковороде зашумела скандальными птичьими голосами, засвистала, защелкала. Свалив нарезанную картошку на сковородку, Петров прикрыл ее тарелкой, прибрал очистки, нарезал хлеб, положил вилки.
Кочегар пробудился от горячего сытного запаха. Сначала проснулись его ноздри — расширились воронками, придав Кочегару сходство с обородатившимся Козьмой Прутковым, затем пробудилась его борода — распушилась и как бы фыркнула, изогнулись брови, наморщился лоб, рука поднялась к щеке. Вдруг открылись его глаза, хотя Кочегар еще спал каким-то видящим сном, но вот шевельнулся, вздохнул шумно и сказал ровным голосом:
— Ну, что же ты, Петров?
Петров открыл свою сумку, подвинул ее Кочегару:
— Вот. Все тут.
Кочегар кивнул. Сказал:
— Ты, Петров, не красней. У всех не густо.
Помолчали.
— Не умеют наши футболисты линию держать — рассыпаются и разваливаются. Потому что не играют, а выполняют наказы тренерского совета, друзей и подруг.
— Ну ты, Петров, подковался, — сказал Кочегар добродушно. — Фукни чего-нибудь про летающие тарелки.
— Нет их, — сказал Петров. — Все фотографии — артефакт. А хочется. Повстречай я кого-нибудь «с оттудова», и я снова поверю и в свое прошлое, и в свое будущее.
— Прошлое-то при чем?
— Нет у меня ни прошлого, ни будущего — монотонность. А если бы я встретил марсианина — событие! Поворот!
— Ученому события не обязательны. Сэр Исаак Ньютон…
— Кочегар, ты знаешь кого-нибудь, кого ты можешь назвать счастливым?
Кочегар, сильно надавливая, подчистил сковороду коркой, сжевал ее смачно, завернул бороду к носу и понюхал.
— Петров, зачем ты бороду отпускаешь, ведь пачкается, мыть надо?
— Ты не ответил.
— Может, ты знаешь?
— Дельфины. Они счастливые все. В отличие от людей они перемещаются в пространстве и по горизонтали и по вертикали. В отличие от птиц они знают невесомость. — Петрову показалось, что он ощутил кожей упругие океанские струи и ласку солнца в воде. — Они знают любовь, нежность, дружбу, привязанность, Коллективное действие. У них есть язык, свободный от абстракций и мудрствований. Они знают сострадание. Способны на самопожертвование. Им нельзя внушить ненависть.
— У них нет науки. Нет искусства, — сказал Кочегар. — Нет машин и скафандров.
Петров вытянул шею, как Пучков Костя.
— Ты считаешь, что вольный конь менее счастлив, чем лошадь, запряженная в возок, пусть тот возок называется наукой или искусством?
— Иди спать, Петров, — сказал Кочегар.
Петров снова увидел себя в доме, украшенном по цоколю осколками фарфора. Он крикнул во сне: «Воевал! Воевал я. Я тысячу раз ходил в атаку. Без отдыха. С открытыми глазами. С закрытыми. Во сне. Наяву. Был ранен. Был в плену. Бежал. Был убитым. Был героем. Солдат я… Солдат!»
Дыхание Петрова стало томительным. Сердце сжалось от предчувствия высоты. Ноздри защекотал запах реки и цветущих садов.
Петров увидел себя на лестничной площадке. Метлахская плитка похрустывала и позванивала под ногами. Бескрайней голубизной светилась дверь, отворенная в небо. На ее пороге, свесив ноги, сидели Лисичкин и Каюков. Они повернули к нему молодые лица. Петров подошел к ним, посмотрел вниз: река текла мощно, осыпь проросла цветущими яблонями.
Петрова тянуло шагнуть с высоты, он уже подал корпус вперед. Дорогу ему преградила женщина с лицом шершавым и сморщенным, как проросшая в темноте картофелина.
Петров попятился. Побежал по лестнице.
— Und wohin nun?[4] — крикнула женщина.
Петров выскочил на улицу. Асфальт был устлан осыпавшимися лепестками вишни.
Петров шел, ступая по лепесткам, — они оживали и взлетали, как только что народившиеся поденки.
Они садились на его ботинки. Облепляли его брюки.
Ноги его тяжелели.
Восемьдесят восемь
По вечерам бывало худо.
По утрам еще хуже.
«Проснись и пой!» — универсальное средство для здоровых и благополучных. Им оно помогает. Но им не надо.
Петрову надо — он из дома ушел. Но для него средства нет. Нет и не будет. Никогда…
По утрам в пирожковых рядом с Александром Ивановичем завтракали холостяки, спавшие где-то не снимая галстука, одинокие женщины, не отдохнувшие, оставляющие на чашках жирный след помады, взъерошенные студенты, застенчивые солдаты, от которых густо пахло сапожной мазью и одеколоном, и девушки-пэтэушницы, не поднимающие глаз от чая.
Петров улыбался им как бы украдкой, и они отвечали ему едва заметным кивком.
Пробегали по улицам школьники — пирожковые наполнялись другими людьми: читающими, считающими, смекающими, облаченными в чувство времени, как в униформу. Робкие улыбки Петрова казались им оскорбительными.