Мост. Боль. Дверь — страница 70 из 76

— Бертолуччи — купец.

— Антониони — приказчик.

— Ризи — коммивояжер. — Складка справедливости легла у них меж бровей.

— И вы купцы, — сказала Лидия Алексеевна.

И улыбка окрасила их судейские лица.

— Не-е. Мы товар. Нас еще упаковать надо. Вон Петрова послезавтра упакуют — и пожалуйста, жене подарок на Восьмое марта.

Под выкрики «Приказчик! Купец! Жулик!» Петров тихо вышел в коридор и тихо вошел в кочегарку.

Рампа плакала, облокотясь на тумбочку, Она не отвернулась, не закрыла лица.

— Ты что? — спросил Петров.

— Все уходят. — Рампа махнула рукой. — Сева ушел. Ты уходышь. Кочегар уходыт… В деревню. Нахал уходыт — в море. Зачем люди уходят? Надо приходыть, а они уходут.

Петров погладил ее по плечу.

— Прощай.

На улице было ветрено. Петрову повезло, он быстро поймал такси.

Из-под колес, как взмах лошадиной гривы, летел мокрый снег. Окна в домах — как глаза совы.


В палате его встретили восторженно.

— К тебе анестезиолог приходил два раза. Ты где был?

— В ресторане.

— Хорошо гульнул?

— Я малопьющий.

— К тебе тут людей приходило — мешков нанесли на неделю. Наверное, апельсины.

— Наверное. — Петров сложил мешки под кровать и лег. Мыслей в голове у него не было никаких, но стояло перед глазами лицо Лидии Алексеевны Яркиной, доктора наук, близорукой женщины с рыжими волосами и голубыми драгоценностями. У нее есть сын — Левка. Теперь она родит еще, от Арсения. Петров чувствовал, что это именно так. От Арсения она уйдет, и Арсений вздохнет с облегчением. Будет посыпать свою грудь и живот табачным пеплом.

Потом Петров вспомнил, что даже не погладил Мымрия. Но возразил себе. Мымрия все время прижимал к животу Эразм и говорил горячо, что возьмет его в море, что скифу уже давно пора побывать за границей. Мымрий восторженно брякал.

Петрова Мымрий встретил в каком-то скорбном ключе, как бы со слезой. «А вдруг этот Мымрий — она?» — мысленно воскликнул Петров. Его охватил ужас. Прямо в пижаме он залез под одеяло, свернулся клубочком и затих. А когда согрелся, уснул.


Он шел по уютному городу, похожему на Ленинград и на Ялту одновременно, в веселой вечерней толпе. Такого еще не бывало — город в его сновидениях всегда был пустым и разваливающимся. Навстречу ему шел высокий, слегка прихрамывающий человек в коричневом кожаном пальто, коричневой кожаной кепке, коричневых кожаных перчатках, с молодой коричневой таксой на поводке — кобелем.

— Здравствуйте, Александр Иванович, — сказал высокий человек в коричневой коже — шевро-мароккан.

Петров поклонился, вложив в поклон свидетельства своей образованности, воспитанности, радости и готовности поддержать беседу — конечно, если не очень долго.

— Хочу сказать. — Арнольд Николаевич улыбнулся, отгораживаясь улыбкой от прохожих и от возможного желания принимать его легкий тон за легкомыслие. — Я сделал небольшое, но важное для себя открытие. Сообщу только вам. Понимаете, Александр Иванович, Антуан де Сент-Экзюпери, строго говоря, не корректен, утверждая, что мы отвечаем за того, кого приручаем. Это лишь часть истины, этакий сегмент. Первое: желающих приручиться несравненно больше, чем желающих приручить, и они наседают. Второе и главное: лишая кого-то свободы воли, то есть приручая, мы сами этой свободы лишаемся. Посмотрите на меня: я на таком же коротком поводке по отношению к моей таксе, как и она по отношению ко мне. Это цепи, Александр Иванович, но, лишившись их, мы лишаемся всего. Вот так, гуляя по вечерам, я думаю. Днем я думаю о подводных лодках. Численность команды на атомном подводном крейсере я хочу довести до трех человек: можно и вовсе без людей, но отвечать за глупость должны люди, а не автоматы. Желаю всего наилучшего. — Арнольд Николаевич улыбнулся, блеснув белизной зубов, и повел свою таксу к молодому задумчивому милиционеру.

Петров шел в нарядной толпе, словно плыл среди неспешных и некрутых волн, которые мягко подталкивали его то в одно плечо, то в другое.

Вдруг кто-то взял его за локоть.

— Привет, Петров.

Петров повернулся. Ему улыбалась молодая женщина, считавшая, вероятно, что Мирен Матье ей подражает во всем. Петров мог бы поклясться, что никогда раньше ее не видел.

— Я могу сказать только тебе, Петров. Я уйду от него. Отдам Сансика в интернат и уйду. Петров, мне очень хочется плеснуть в его сытую, сальную, наглую, самодовольную рожу уксусной эссенцией, хоть это и не современно. Плесну и сяду. И черт с ним. Ну, пока, Петров. Сказала тебе, и стало легче.

— Но почему?..

— Ты что, не понимаешь?

— Нет… Но…

Женщина послала ему воздушный поцелуй и скрылась в дверях под вывеской «Кружева».

Потом к нему подошли два незнакомых парня, сказали:

— Петров, не мы будем, но мы ее распечатаем. Черт нас задери, век свободы не видать.

— Кого распечатаете?

— Ювелирную лавку. Ты видел, какие там цены? Мы зашли и до сих пор в кайфе. Какой трудящийся может купить брошку бабе или кольцо дочке за тридцать тысяч? Это же специально для нас — для ворюг и рыночных князей.

— Но почему вы это мне говорите? — шепотом спросил Петров.

— Надо же поделиться, чтобы потом язык не чесался. А ты… Ну ладно, Александр Иванович, мы тебе сказали, и все. И все. — Парни кивнули ему, как бы обещая быть осторожными, и пропали в толпе.

Улица вывела Петрова на пустынную площадь. Камни площади были в щербинах от разорвавшихся мин. Черные стены домов и белые языки известковой пыли.

Посередине в золоченом кресле, нога на ногу, сидел Старшина.

— Трон, — сказал Старшина просто. — Трон пустовать не должен.

— А Лисичкин и Каюков где?

— Они на переднем крае. Где же еще быть солдату?.. А вы? Гуляете? — в свою очередь спросил Старшина.

Петров снова вышел на шумную улицу. Незнакомый народ веселился.

В витрине ювелирного магазина, среди кулонов и брошей, ложек и знаков зодиака, Петров увидел Мымрия — зубы у него сверкали жемчугом, из ушных отверстий свисали большие изумрудные бриолеты. Ресницы у него были длинные, приклеенные. И было слышно, как радостно он брякает, как это может только женщина, у которой есть чем поделиться, — женщина, полная тайн. И как бы в тумане Петров увидел мчащуюся по степи на буланом коне амазонку. Подскакала амазонка к нему и сказала:

— Привет, Петров, я так рада. Я тебе такую тайну открою, ахнешь. Я Мирина, дочь Ипполиты. Молчи, Петров, молчи…

Петров оградился от нее руками, закричал и проснулся.

Соседи храпели, хрюкали, выдували пузыри и дикие песни. Петров выпил клюквенного киселя, принесенного ему дочерью Анной, сполоснул лицо холодной водой, разделся и снова лег, проглотив по таблетке барбамила и родедорма.

Утром он был пуст, как кулек, из которого вытрясли содержимое. В углах кулька остались кое-какие крупинки да сохранилась простодушная на первый взгляд форма чего-то бывшего в нем. Петров никак не мог вспомнить мысль, тревожившую его ночью. Что-то было, какой-то неприятный сон. Но он его заспал.

Пришел аспирант Костя Пучков, мрачный и желтый.

— Как вы, Александр Иванович?

— Спасибо. Нормально, — сказал Петров.

— Хорошо вчера было. Жалко, что вы ушли. Там в помещениях номер один и номер два Шурики живут, две пары.

Петров сел на кровати, спросил с оторопью:

— Какие Шурики?

— Они вас не знают. Только что заселились. Длинные, как морская капуста. Колышутся и оплетают друг друга. Сначала эти водоросли испугались наших криков, потом вместе с нами пели и танцевали…

Петров грустно поведал Косте свои мысли о последней главе.

— Наверно, — сказал Костя. — По Фрейду, жизнь регулируется принципом наслаждения. А разум придумал нравственный закон, чтобы наслаждения эти регулировать.

«Может, зря я его в литературу подталкивал?» — Петрову стало неловко. Изжога его сотрясала. А Костя сказал:

— Я зачем к вам — вы за книгу не беспокойтесь. Если что, я в обком пойду. Я из них душу выну. Они меня еще плохо знают. — Костя Пучков сжал челюсти так, что на скулах образовались желваки. И на каждом из них было по прыщу — как красные кнопки каких-то спусковых устройств. — Заявление я сегодня подам. В школе мне место держат. Буду повесть писать о Шуриках — «Тараканьи бега». Кто же о них напишет, если не я? Я, можно сказать, сам Шурик. До свидания, Александр Иванович. Извините. Пойду отосплюсь.

После ухода Кости Петров нервно и виновато разобрал вчерашние подношения, сгрузил все апельсины в самый большой мешок и отнес их на пост дежурной сестре. Ею оказалась Татьяна, стройная, высокая и потрясающе молодая, с прямой спиной копьеметательницы и комсомольским значком на крахмальном переднике.

— Зачем столько? — спросила Татьяна.

— Я их не ем. А раньше ел. Апельсины — это для молодых.

Потом пришла Зина, села у него в ногах.

— Лежи, лежи, — сказала. — Ну пошел в ресторан, по зачем нажираться?

— Ты что — я самую капельку. — Петров с большой приятностью вдохнул аромат Зининых духов, мысленно пожелал своему бывшему аспиранту Пучкову Косте влюбиться в красавицу, чтобы слово его художественное приобрело не только бы социальную злость, но и сердечную мудрость и горечь, потом взял да и рассказал Зине свой сон.

— Это к хорошему, — сказала Зина. — Если бы предстояло тебе отбросить сандалии, тебе бы тайн не вверяли. Ты знаешь, Пуука увезли — на поправку пошел.

Из конверта, оставленного Пууком для нее, Зина вынула яркий кленовый лист.

— Он в тебя был влюблен, — сказал Петров, и слово «был», употребленное им, оцарапало ему горло, он закашлялся.

— Нет, не влюблен. Он считал меня такой чистой, такой дурочкой — то ли святой, то ли юродивой. Он цветы любил, Пуук… Я тебе сегодня нравлюсь?

На Зине было мерцающее платье из шуршащей заграничной тафты сине-зеленого цвета с как бы плавающими черными тенями. Каким-то образом черные тени эти уходили в глубину, как в вечерней воде или в темном стекле, отчего и обнаженные плечи Зины, и ее руки приобрели как бы иную сущность: то ли самостоятельность, то ли множественность, по тепло их и их сила были насыщены нежностью. Зина вытащила из сумки туфли на высоченном каблуке, зеленые, надела и прошла по проходу между койками.