Мост. Боль. Дверь — страница 74 из 76

Вот и Радий Петрович Погодин, лихой командир отделения разведчиков 2-й гвардейской танковой армии, заслуживший на войне два ордена Красной Звезды и два ордена Славы, с каждым годом все дальше от тех лет. И с каждым годом, с каждым новым своим произведением ближе к ним. Он тоже из этой славной плеяды писателей. Возможно, самый младший по возрасту — войну он встретил шестнадцати лет. Поэтому, наверное, его непосредственное вхождение в военную тему осуществилось несколько позже остальных. Но тем оно дороже для читателей, которые открывают теперь для себя этого самобытного художника, радуются тому, что гвардия писателей-фронтовиков еще не сказала своего последнего слова, что на наших глазах окреп еще один, не похожий на других художник, с остро отточенной пристальностью зрения.

Оно характерно для Р. П. Погодина особенно в тех случаях, когда сюжет требует предельной правды в раскрытии переживаний и мыслей человека. Тогда проза Р. П. Погодина становится подчеркнуто сдержанной, краткой и при этом документально точной.

Вот характерная деталь.

У меня сохранился фронтовой дневник отца. Он вел этот дневник все четыре года войны, с первого до самого последнего дня. Вел его чаще всего бегло, фиксируя лишь самое главное, не вдаваясь в подробности, но часто отмечая характерные для состояния человека на войне детали восприятия, переживаний. И вот там, в этом дневнике, отмечая только что миновавшую опасность (бомбежку, обстрел или другую ситуацию, грозившую смертью), он нередко записывал о своем состоянии так: «Было скучно», «Было тоскливо». И все. Мне долго казалось это каким-то едва ли не кощунственным умалением душевного напряжения человека.

В повести «Живи, солдат» герой тоже попадает в подобную передрягу.

Разведрота форсирует реку. Мины ложатся в воду и взрывают ее. В воздухе повисают «длинные переливчатые лоскутья». «Было тоскливо», — пишет автор о состоянии Альки, ограничиваясь этим кратким замечанием. И я понял, что это «было тоскливо» — подлинно, что оно стоит — в смысле жизненной правды и выразительности в сюжете — намного дороже иных пространных описаний и экскурсов в психологическое состояние человека.

Или — описание боя в рейхстаге (заглянем в повесть «Боль»).

«Солдаты дрались лицо в лицо. Стреляли грудь в грудь. Отскакивали за статуи. Строгие лица статуй мерцали — то рвались, крошили мрамор гранаты. Солдаты падали, вскакивали и бежали вперед…»

«Такой бой был за всю войну один, — подытоживает писатель эту архикраткую зарисовку. — Васька это отчетливо понимал».

Такие картины нечасты в отечественной литературе.

Могу напомнить строчки другого фронтовика:

Вон кинжалы,

В приклады! — и пошла резня.

И два часа в струях потока

Бой длился. Резались жестоко,

Как звери, молча, с грудью грудь…

Стихи эти написаны у истоков батальной темы в реалистической литературе России.

Перекличка Р. П. Погодина с М. Ю. Лермонтовым не случайна: лаконизм строк, спрессованных до мгновенности выстрела в упор, добыт поэтом и прозаиком в результате личного участия в подобных схватках.

Напомню еще раз сцену в госпитале, встречу Альки с обожженным танкистом. Эта сцена, потрясающая нас сама по себе, имеет многоплановый смысл.

Жизнь молодых, ершистых, взрослеющих, куплена самой дорогой ценой. Они должны это не только знать умом, но и чувствовать. Так, как это почувствовал погодинский герой.

Так, как это чувствует герой другой повести, другого военного писателя. Я имею в виду Л. Н. Толстого и его рассказ «Севастополь в августе».

Вспомним юного артиллериста Володю Козельцова, необстрелянного, не видавшего еще жертв войны человека. Он тоже попадает в палату к тяжелораненым.

Раненый, которому ампутировали ногу, «лежал навзничь, закинув жилистые обнаженные до локтей руки за голову и с выражением на желтом лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он на ней судорожно перебирал пальцами».

Козельцов выходит из палаты потрясенный.

Алька после встречи с танкистом тоже потрясен. Правда, у Альки, как мы уже обратили внимание, — опыт его поколения, опыт этой войны, страшная зима, проведенная в блокадном Ленинграде.

Напомню еще один из севастопольских рассказов Л. Н. Толстого — «Севастополь в мае» — сцену падения бомбы между офицерами Михайловым и Праскухиным. Стремительно отлетающие секунды здесь как бы задерживаются, замедляются и позволяют развернуть вереницу чувств и мыслей двух людей, ожидающих смертельного взрыва.

У Р. П. Погодина в близкой ситуации при минном налете оказывается Алька. Ударяет что-то с грохотом, наваливается на него со всех сторон.

«И тьма.

В темной, беспредельно большой голове едва ощутимая, как слабый писк, прошла мысль: „Отвоевался! Нет меня…“ Вслед заспешила другая, крикливая: „Как нет? Как нет? Раз я думаю… Живой я! Живой!“ Мысли вытесняли друг друга, толкались, как пузыри на воде, и шипели, и спорили, и плевались помимо его воли. „Если живой, то весь израненный… Если израненный — было бы больно… А ну шевельнись, шевельнись…“»

У Л. Н. Толстого — более обстоятельная передача цепочки мыслей героев, переживающих взрыв бомбы. Р. П. Погодин остается и здесь верен своей лаконичной манере. Но принцип изображения вихря чувств, мыслей, образов сходен с толстовским.

Это тот принцип, о котором в связи с психологизмом Л. Н. Толстого по поводу сцены с Михайловым и Праскухиным писал Н. Г. Чернышевский:

«Внимание… более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других… как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями…»[7]

Н. Г. Чернышевский назвал это диалектикой души.

Я не вывожу военную прозу Р. П. Погодина ни из творчества М. Ю. Лермонтова, ни из творчества Л. Н. Толстого. Но очевидно: позиция патриота и опыт фронтовика невольно сближают советского писателя с тем, что утверждалось, закладывалось в отечественной литературе ее основоположниками.

* * *

Егорову Василию труднее, чем Альке. Егоров прошел горнила войны, но мирная жизнь развернула перед ним такой фронт, выстоять который оказалось намного сложнее.

Там, на фронте, требовалось, возможно, одно главное условие — не быть трусом. И Васька им не был. Мирная жизнь потребовала дополнительных условий. Самое же трудное заключалось в том, чтобы согласовать память и боль войны со своим новым бытием, со своей работой, учебой, со своим призванием.

Призвание — вещь необходимая, но чертовски прихотливая. Оно зависит от сотен причин. Можно всю жизнь провлачить, а так и не понять, в чем оно у тебя.

Егоров Василий относится к тем людям, которые мучительно ищут свою единственную дорогу в жизни. То, что он пошел на фронт, видел кровь, потерял немало друзей и товарищей, потерял ту, которую ему суждено было полюбить, — все это и мешает ему найти себя, бередит душу, но и помогает. Связанные общим героем повести «Мост» и «Боль» как раз и посвящены этой решающей ступени взросления личности, когда в сомнениях и муках она наконец осознает свое предназначение.

Герой становится художником.

Не случайно ли это? Ведь склонность к рисованию не озаряла его детства. Тем не менее призвание художника, как мы могли убедиться, читая повесть, властно влекло его. Оно исподволь определялось и необычностью восприятия людей, обстановки, и нешаблонностью мышления героя, художнической остротой зрения.

Вот, например, в повести «Мост» выходит он на площадь, «мощенную невероятно крупным булыжником. Сколько нужно было перебрать камней, чтобы найти такие вот — почти плиты!» Идет цепочка восприятия героя, который в данном месте повести проявляет удивительное чувство цвета. «Зачем? А затем, что площадь эта становится дивной после дождя, когда цвет камня проявляется в полную силу, когда мускулы камня лоснятся, отполированные древней тяжестью многоверстных льдов: сиреневые, коричневые, серо-зеленые. И голубой отсвет неба стынет между камнями в лужицах».

Или в повести «Боль» разглядывает он на Аничковом мосту лошадей и думает: «Почему, собственно, лошадей?.. Тут ведь и парни есть — встающие на ноги. Все ошибаются, говоря: „Ах, клодтовские кони!“» И он не ошибается, видя именно так знаменитые скульптуры. Он ведь сам из встающих на ноги парней.

У Р. П. Погодина, заметим, нет случайных деталей. Все в структуре, в стиле его текста созвучно с общим замыслом, с сюжетом, с полифоничным звучанием мыслей и чувств героев.

Определялось Васькино призвание и не умиравшим в нем детством. На какое-то время оно, правда, оказалось как бы погребенным под иными, мучительными пластами жизни. Но в ощущении детства заключалось его спасение.

Понять это помогает Егорову Василию его новая знакомая, Юна, тоже, как и он, больно задетая войной.

Она говорит ему: «Каждый день детства — это созидание, и неважно, что мы тогда делали: ели блины или дрались, собирали грибы или мылись в бане. И когда тебе, Вася, станет плохо, так плохо, что деваться некуда, ты ощутишь вдруг, что оттуда тянется жгутик, словно стебель гороха, ты не сломай его, он принесет тебе спасение — свет детства, гармонию детства и ответ на самый глупый из вопросов: „Зачем ты живешь?“»

Да, такой вот глупый вопрос, над которым ломали головы философы и воители-практики, увлекавшие за собой жаждущее истины и счастья человечество.

Для нас, читателей погодинской прозы, важен сам фат апелляции к детству. За словами героини нам видна вся детская проза писателя, который, кажется, с каждым новым произведением все дальше уходит от нее. Но связь-то с этой прозой в его творчестве все равно не обрывается! И один из самых главных вопросов жизни связан у Р. П. Погодина с авторитетом детства не случайно. Это находится в соответствии со всей жизненной позицией автора, с его художественной системой, с его философией и гражданскими убеждениями.