Учить Лесли лошадиной латыни было все равно, что наблюдать, как новоиспеченный водный лыжник становится на ноги уже в первом заезде. Только я рассказал ей основные принципы языка, как она уже стала говорить. В детстве я потратил на его изучение не один день, пренебрегая для этого алгеброй.
— Хиворивошиво, Ливэсливи, — произнес я, — пивонивимивашь ливи тивы тиво, чтиво ивя гивовиворивю?
— Кивониве: кивониве: чниво! — ответила она. — Ива кивак скивазивать «пушистище» нива Ливошивадивиниво — ливативинскивом?
— Ивочивень привостиво: Пиву-шивис-тиви-щиве!
Как быстро она училась! Какой у нее был пытливый ум! Находясь с ней рядом, обязательно нужно было изучать что-нибудь для нее новое, придумывать новые правила общения или просто полагаться на чистую интуицию. В тот вечер я рискнул на нее положиться.
— Я берусь утверждать, лишь мельком взглянув, что Вы, мисс Парриш, долгое время занимались игрой на фортепиано. Достаточно поглядеть на все mb(ноты, на пожелтевшие листки сонат Бетховена с каракульными пометками на них. Я попробую угадать: со времен средней школы?
Она отрицательно покачала головой.
— Раньше. Когда я была маленькой девочкой, я сделала себе бумажную фортепианную клавиатуру и упражнялась на ней, потому что у нас не было денег на пианино. А еще раньше, по рассказам моей мамы, когда я еще и ходить не умела, я как-то подползла к первому фортепиано, которое увидела в своей жизни и попыталась на нем играть. С того времени единственным, чего мне хотелось, была музыка. Но мне еще долго не удавалось до нее добраться. Мои родители были в разводе, мама болела, и мы с братом некоторое время слонялись из приюта в приют.
Я стиснул зубы. Мрачное детство, — подумал я. — Что оно с ней сделало?
— Когда мне было одиннадцать лет, мама вышла из больницы, и мы перебрались в то, что ты бы назвал развалинами дореволюционного склада, — огромные толстые каменные стены, с которых сыпалась штукатурка, крысы, дырки в полу, камин, заколоченный досками. Мы платили за это помещение двадцать долларов в месяц, и мама попыталась привести его в божеский вид. Однажды она услышала, что где-то продается старое пианино, и она для меня его купила! По случаю ей это стоило всего сорок долларов. Но мой мир с этого момента изменился, я уже никогда больше не была прежней.
Я повернул разговор в несколько ином направлении.
— А ты помнишь свою предыдущую жизнь, в которой играла на фортепиано?
— Нет, — ответила она. — Я не уверена, что верю в прошлые жизни. Но вот какая странность. Музыку, написанную во времена Бетховена и раньше, то есть самое начало XIX века, я словно не учу, а повторяю. Мне это очень легко дается, я узнаю ее с первого взгляда. Бетховен, Шуберт, Моцарт — все они, словно старые друзья. Но не Шопен, не Лист: это новая для меня музыка.
— А Иоганн Себастьян? Он жил давно, в начале XVIII века.
— Нет. Его тоже нужно разучивать.
— Но если кто-то играл на фортепиано в начале XIX века, — удивился я, — он же должен знать Баха, правда?
Она покачала головой.
— Нет, его произведения были утеряны, и он был забыт до середины XIX века, когда его рукописи снова нашлись и были опубликованы. В 1810–1820 годах никто ничего о Бахе не знал.
У меня на затылке волосы встали дыбом.
— Хочешь проверить, жила ли ты в то время? Я вычитал в одной книге, как можно вспомнить прежние жизни. Хочешь попробовать?
— Как-нибудь в другой раз:
Почему она этому сопротивляется? Как такой умный человек может сомневаться в том, что наше существование — это нечто большее, чем просто фотовспышка на фоне вечности?
Вскоре после этого, где-то чуть позже одиннадцати вечера я посмотрел на часы: было четыре часа утра.
— Лесли! Ты знаешь, которой час?
Она, закусив губу, посмотрела задумчиво в потолок.
Шестнадцать
Не слишком большое удовольствие вставать в семь часов, чтобы лететь во Флориду, — думал я, — после того, как она доставила меня в мой отель и уехала обратно в темноту. Оставаться на ногах после десяти вечера для меня не частое событие, — привычка со времен жизни бродячего гастролера, который укладывался под крылом через час после захода солнца. Лечь спать в пять, встать в семь и лететь три тысячи миль было для меня вызовом.
Но так хотелось слушать ее, так много хотелось сказать!
Все это может просто убить меня, если я еще немного не посплю, — думал я. Многих ли людей в этом мире мог бы я слушать, с кем мог бы я говорить до четырех утра, — еще долгое время после того, как исчезло последнее печенье, — и не чувствовать себя уставшим? С Лесли, и с кем еще? — вопрошал я себя.
Я провалился в сон, не получив ответа.
Семнадцать
— Лесли, прости, что звоню так рано. Ты уже не спишь? — Это было в тот же самый день, сразу после восьми утра по моим часам.
— Сейчас уже не сплю, — ответила она. — Как поживаешь этим утром, вуки?
— У тебя сегодня будет свободное время? Наш вчерашний разговор продолжался не очень долго, и я подумал, что мы могли бы позавтракать вместе, если тебе позволяет распорядок дня. А может быть и пообедать тоже?
Последовало молчание. Я сразу понял, что навязываюсь. Это заставило меня содрогнуться. Мне не следовало звонить.
— Ты сказал, что сегодня улетаешь обратно во Флориду.
— Я передумал. Я полечу завтра.
— О, Ричард, извини меня. Я собираюсь позавтракать с Идой, а затем у меня будет встреча. На обед у меня тоже назначена встреча. Мне очень жаль, потому что я бы хотела быть с тобой, но я ведь думала, что ты уезжаешь.
Это будет мне хорошим уроком, думал я, чтобы я не был слишком самонадеянным. Как я мог подумать, что ей нечего делать кроме того, чтобы сидеть и разговаривать со мной? Я сразу же почувствовал себя одиноким.
— Нет проблем, — сказал я. — Как бы то ни было, мне лучше улетать. Но могу ли я сказать тебе, как мне понравился наш вчерашний вечер? Я могу слушать тебя и разговаривать с тобой до тех пор, пока не раскрошится последнее печенье в мире. Ты знаешь это? Если ты этого не знаешь, позволь мне сказать тебе!
— Я могу сказать то же самое. Но после всех пирожных, которыми меня кормил Поросенок, мне придется поститься целую неделю, чтобы я снова смогла узнать себя, так я поправилась. И почему бы тебе не полюбить семечки и сельдерей?
— В следующий раз я принесу тебе семечки сельдерея.
— Не забудь.
— Иди досыпай. Извини, что разбудил тебя. Большое спасибо за вчерашний вечер.
— Тебе тоже спасибо, — ответила она. — Пока.
Я повесил трубку и начал складывать одежду в свою сумку.
Успею ли я до темноты так далеко на восток, если вылечу из Лос-Анжелеса сейчас?
Я не люблю ночных полетов на «Т-33». Если двигатель заглохнет, то любая вынужденная посадка на таком тяжелом скоростном аэроплане будет довольно сложной даже в дневное время, а непроглядная темнота сделает ее совершенно непривлекательной.
Если я полдня буду в воздухе, думал я, тогда в Остин, штат Техас, я прилечу к пяти часам по их времени. Взлетев в шесть, я буду во Флориде гдето в девять-тридцать или десять часов по тамошнему времени. Будет ли еще светло в десять часов вечера? Нет.
Да, и что же теперь делать? До сих пор «Т» был надежным аэропланом: единственная неполадка, которую я не устранил, — это небольшое загадочное протекание в гидравлической системе. Но даже если я потеряю всю тормозную жидкость, катастрофы не будет. Интерцепторы могут не сработать, отклонение элеронов может стать затрудненным, тормоза колес слабоваты. Но со всем этим можно будет справиться.
Когда я заканчивал упаковку вещей и обдумывал предстоящий полет, у меня появилось едва заметное дурное предчувствие. Я не мог увидеть, как приземляюсь во Флориде. Что может подвести? Погода? Я пообещал себе никогда не летать больше во время грозы, поэтому если она будет приближаться, я скорее всего сяду. Неисправность в электрической системе?
Это может стать проблемой. Прекращение подачи электрического напряжения в аэроплане «Т» означает, что я не смогу подкачивать насосами топливо из хвостового и крыльевых баков, в результате чего можно продолжать полет, пользуясь горючим только из баков, размещенных в консолях и внутри фюзеляжа. Большая часть приборов выходит из строя. Все радиоприемники и навигационное оборудование не срабатывает. Отсутствуют скоростные тормоза и управление полетом с помощью закрылков. Неисправность в электрической системе означает приземление на большой скорости, которое требует длинной посадочной полосы. Все сигнальные огни, конечно, отсутствуют.
Генератор и электрическая система никогда раньше не выходили из строя и не намекали на то, что собираются сделать это. Этот мой аэроплан не похож на «Мустанга». Что же вызывает у меня беспокойство?
Я сел на краю кровати, закрыл глаза, расслабился и представил себе свой самолет проплывающим передо мной. Я плавно переходил взглядом от одной детали к другой в поисках неисправности до тех пор, пока не осмотрел его от носа до хвоста. Лишь несколько второстепенных особенностей привлекли мое внимание: протектор на одной из покрышек был почти гладким, эластичный уплотнитель на клапане одного из цилиндров был изношенным, имелась небольшая утечка в гидравлической системе, скрытая где-то в середине моторного отсека, которую мы так и не обнаружили. Определенно не было никаких телепатических предупреждений о том, что сдаст электрическая или какая-то другая система. И все же, когда я пытался визуализировать свое прибытие во Флориду сегодня вечером, я не мог этого сделать.
Несомненно, во Флориду я сегодня не прилечу. Я приземлюсь где-то в другом месте до наступления темноты.
И даже в этом случае я не мог представить себя направляющимся куда-то от своего «Т-33» сегодня во второй половине дня. Это, должно быть, такая простая вещь — увидеть себя в своем воображении. Вот я, заглушающий мотор; ты можешь вообразить себе это, Ричард? Ты заглушаешь мотор к каком-то аэропорту, где ты приземлился: