— Эх ты, дуралей на всю Россию! — вскричал морщинистый вождек. — Доходяга, завтрака и ужина не лопал, за талоны деньги брал!
— Как хотел, так и делал… — под фырканье всех пареньков ответил дуралей. — Главное — результаты у меня во! — буркнул, опуская голову.
И впрямь паренек был совсем плюгавый — худенький, веснушчатый, с глубоко запавшими глазами. Опустив голову, он громко шмыгал носом.
— Эх ты, дуралей!.. — еще раз повторил вождек и махнул рукой. — Бери мой билет, пошел на мое место! — сердито насупив лоб, сказал плюгавцу.
— Как знаете… А какое ваше место? — хлюпая носом, спросил тот.
— Пятьдесят пятое, — ответил вождек.
— Так я туда и пошел, — сказал плюгавец и, волоча по полу свой рюкзак, пошел искать место. Вслед за ним, пожелав всем спокойной ночи, ушла и проводница.
Поэт принес актрисе постель, та поблагодарила, повесила свой пиджачок.
— Спасибо большое, — постелив, сказала она, улеглась и снова раскрыла крохотную книжицу.
Поэт сходил за постелью для себя. Однако забираться на верхотуру ему пока не хотелось, он пристроился внизу, где сидела молоденькая девушка.
— Я вам не помешаю? — спросил поэт.
— Нет. Я тоже еще капельку посижу, дорога дальняя, выспимся.
— Да, — ответил поэт. Сидя в углу, он бросил взгляд на толстую украинку, лежащую на боковой полке; как уже говорилось, она наполовину свесилась с полки, а теперь даже повернула голову в сторону поэта и этой девушки. Поэту почудилось, что она усмехнулась и что в этой усмешке был какой-то тайный смысл.
— Холодно? — спросил поэт, когда его соседка поправила сползающую с плеч одежонку, — кажется, она была сшита из шкурок.
— Чуточку… Видите, что может один человек… Что значит.
— Кто?
— Эстонка эта. Что бы тут началось, будь на ее месте такой же, как этот морщун…
— И вы заметили?
— Что?
— Его морщины. Что они такие…
— Кто мог не заметить!
— И… что?
— Что? Счастливый человек — и все тут. Так бы я сказала. Или — несчастный. — Она как-то по-домашнему улыбнулась.
— И я так подумал. Просто странно, что так совпали наши мысли.
— Это очень приятно, — ответила девушка.
С улыбкой посмотрела на поэта актриса. Молоденькая девушка тоже улыбнулась.
— Ваша подруга? — спросила она.
— Спутница.
— Ага… Вот как.
Какое-то время они молчали. Поэт успел подумать, что все очень быстро меняется: только что здесь царило такое противное настроение, просто дым коромыслом, а теперь все успокоились, откусил каждый по кусочку от сыра познания, и ладно.
Девушка снова дернула сползающую меховую одежонку.
— Может, вы уже спать хотите? — спросил поэт.
— Давайте будем спать, — по-детски простодушно сказала она.
— Раз вам уже хочется.
— Да, пожалуй. — Она зевнула. — Извините.
Поэт вскарабкался на полку, растянулся, все время чувствуя, как матрац сползает к краю, когда вагон подскакивает на стыках. Лег на бок, левой рукой уцепившись за ремень, прикрепленный к стене. Вот тут он и увидел то, о чем не догадывался, пока сидел рядом с девушкой: сейчас она дернула сползающее одеяло, так сильно дернула, что оно, отлетев в другую сторону, обнажило ее. Тут поэт увидел, что девушка самым ужасным образом беременна, как будто огромная белая корзина у нее на животе. Девушка лежала с закрытыми глазами. Подремывала. Взгляда поэта она не заметила. В полудреме она натянула одеяло до подбородка, но даже одеяло не могло скрыть эту гору. Перекосившись, высунув из-за края полки один глаз, поэт боязливо глядел на спящую женщину и на эту гору, вздымающуюся под одеялом. Лежащая напротив толстая украинка снова свесилась с полки, проверила, на месте ли арбузы, потом заметила бодрствующего поэта и глуповато ухмыльнулась.
Поэт перевернулся на спину, все еще держась левой рукой за ремень. Уставясь прищуренными глазами в потолок, он все время чувствовал, как внизу вздымается закрытая одеялом гора. Повернулся на левый бок, но теперь ему показалось, что он немедленно свалится на пол. А если не на пол? Не полетит ведь как по наклонной плоскости, а шмякнется прямо!.. Поскрипывая полкой, перевернулся на спину, но так было еще страшнее: даже через толстую доску его спине передавалось снизу это колыханье под одеялом, и он струхнул, почувствовав, что сам уже начинает приподниматься, дико изгибаться, животом и грудью касаясь потолка. По-видимому, он все-таки задремал, поскольку одна волна снизу подбросила его так высоко, что он едва не вскрикнул, а может, и пискнул тихонько, так как спохватился, что дело худо: он далеко сполз в сторону. Уцепившись за ремень, напрягая мышцы, он опять изо всех сил старался загнать на место матрац со всей постелью. Когда это наконец удалось, повернулся на бок и бросил взгляд вниз. Женщине теперь, видно, было уже не холодно, она лежала, сбросив одеяло, гора была открыта взорам и вздымалась еще тревожнее. Поворачиваясь на бок, она приоткрыла глаза, сонно посмотрела наверх, так же сонно вздохнула и затихла. Однако так пролежала недолго, поскрипывая полкой, снова перевернулась.
Он тоже лежал уже на спине, будто кот, уцепившись за ремень, и каждый раз при попытке заснуть ему казалось, что он падает вниз, прямо на эту вздымающуюся гору… Украинка тоже часто просыпалась, все щупала арбузы. Как-то шепотом сказала:
— Не спится?
— Не очень, — сипло ответил он, краем глаза покосившись вниз.
— Ай-ай-ай.
— Рассеялся, и ни в какую.
— Ай-ай-ай.
Она отвернулась, и мгновенно там, в ее уголке возле окна, раздался мощный храп. Теперь над ее головой могут кататься и громыхать булыжники, не только арбузы.
И все-таки его тоже сморил после полуночи сон. Но вскоре опять вздрогнул, поскольку почувствовал во сне, что раскачивается на тоненькой ольшине; руки онемели, заскользили по мягкой коре ольхи, задевая за нетолстые ветки деревца и ломая их; и хорошо, что проснулся: опять сильно сполз в сторону. Когда снова с грехом пополам водворил на место постель и, повернувшись на бок, покосился вниз, ему показалось, что женщина улыбалась сквозь сон мягко и понимающе.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, поэт стал слезать с полки. Дрожа от напряжения, медленно опускал ногу, боясь задеть лежащую, и все равно кончиками пальцев коснулся ее пятки; та сонно буркнула что-то. Сполз, сел неподалеку, где бы лежала актриса, если б не все эти дуралеи… Места здесь было немного, натянув на глаза одеяло, невидимый человек, словно поршни, то подтягивал, то выпрямлял ноги, крепко упираясь в него чуть повыше талии…
— Идите сюда… Садитесь… Здесь больше места, — тихонечко сказала женщина с горой на животе. Она подвинулась, прижимая ноги к стене и освобождая ему место. По велению какой-то непонятной силы он и впрямь пересел к ней, а она, погружаясь в сон, что-то невнятно пробормотала и вскоре тоже уперлась ногами в его бок.
Когда стало светать и поезд уже приближался к станции, на которой и ему, и актрисе, и женщине с этой горой предстояло сойти, украинка со своей полки покачала головой:
— Ай-ай-ай, устроили тут такой базар, нервотрепку такую, человек всю ночь глаз не сомкнул… Ай-ай-ай…
Актриса уже была одета, женщина, у ног которой он просидел полночи, еще одевалась, потом большим гребнем пыталась расчесать распущенные длинные волосы.
Какое-то время спустя она сказала:
— Счастливо вам. Спасибо за приятную компанию.
— Спасибо и вам, и тоже счастливо, — ответил поэт, пропуская вперед актрису, которая даже не взглянула на женщину с горой.
Вождек дуралеев спал как убитый, а глубокие морщины теперь как будто были ему к лицу; он улыбался, и морщины придавали этой улыбке мягкую мудрость. У ступенек вагона вежливо кланялась всем выходящим пожилая эстонка-проводница. Плюгавый дуралей украдкой переложил деньги из одного кармана в другой.
На привокзальной площади поэт посмотрел, идет ли женщина одна со своей горой, или, может, ее кто встретил. Одна, женщина шла одна — вот она уже на другой стороне площади, даже отсюда виден ее живот. Со скамьи проворно вскочила черная цыганка и встала у нее на дороге.
— Счастливо. До следующею раза, — прощаясь, сказал актрисе поэт.
— Ага, — ответила она.
Приближаясь к троллейбусу, поэт еще увидел, что офицер со своим спутником тоже идет через площадь. Какой-то солдатик отдал ему честь, и офицер изящно поднес руку к крепко нахлобученной фуражке.
КОСТЮМ ДЛЯ ЕРОНИМАСА
Еронимас заставил нас всех тосковать по той поре, когда мы были здоровы и когда не стесняли нас ни палаты, ни полосатые одеяния, ни нескончаемые процедуры. Да и здесь, в больнице, пока не было Еронимаса, жили мы тихо, причем каждый душил в себе и физическую, и душевную боль. Разумеется, каждому было грустно, может, даже страшно глядеть из окон девятого этажа на уходящие вдаль поля, уже пожелтевшие с приближением осени и оттого еще, что долгая засуха иссушила землю, листву на деревьях, корни трав. Листья увядали, пожелтев, падали на землю, а по шоссе в обе стороны без конца сновали машины, люди толпились на остановках, голосовали, садились в остановившиеся легковушки, а подъехавший автобус подбирал остальных. Остановка пустовала недолго: с одной и с другой стороны подходили женщины с авоськами, какой-нибудь работяга с обструганной доской или бруском под мышкой, дети с матерями или бабушками, мужчины с лопатами и сумками — мы знали, что неподалеку, там, где кончается занимающий огромное пространство больничный городок (страшно звучат эти слова), тянутся садовые участки, люди торопятся побыстрее управиться с осенними работами. Пока мы, полосатые, съехавшиеся сюда из городов, деревень, из самых далеких уголков Литвы, еще жили среди своих, пока у нас, подобно тем людям, на которых мы часто с тоской взираем с девятого этажа больницы, были земные занятия, мы не раз проклинали бессмысленную жизнь, кричали, что нет порядка, что совершенно нет порядка — не только в магазинах, не только на службе: вообще нет никакого порядка и никакой цели, копошимся, будто букашки во всеобщей бессмыслице. Правду говорят, что сверху виднее! Вы,