Железнодорожная станция. Такой чудесной была тогда осень, но уже поздняя, деревья голые, без листочков. В эти дни Винцас начал читать книгу в тонкой обложке. Ее название «Ниссо»… Толпы людей рядом с рельсами сидели на мешках, ящиках, чемоданах. В один вагон торопливо забирались старики, женщины, дети, поодаль то и дело ухал паровоз, что-то громыхало, из-за поворота вскоре появились обитые досками вагоны, они катились по рельсам, возле которых сидели люди. Когда вагоны приблизились, женщины заплакали. Всегда трудно прощаться.
— Понимаешь? — спросил тогда Бронюс.
— Понимаю.
— Хорошо все запомни, Винцас. Давай оба запомним.
Дома они рассказали своим о том, что видели, но родные откуда-то уже все знали, уже дышала жаром хлебная печь, а мать резала тонкими ломтями караваи хлеба и, уложив на противень, отправляла ломти в печь.
— Хватит. Сколько можно сушить? — сказал отец Винцаса.
Хватит, на самом деле хватит.
Винцас бросил взгляд в зеркальце. Шоссе пустовало. Может, Бронюс с кладбища заглянул к Кедрайтису?
Когда по пыльному проселку Бронюс доехал до того места, где в овраг к речке Бальчя спускается тропинка, автомобиль Винцаса уже стоял у канавы, а сам он сидел в белом клевере — точно в том месте, как и тогда. Тропинка мимо старых кустов орешника петляла вниз. Та же самая тропинка. Ни прибавить, ни убавить. Орешник разросся, а ниже, ближе к речке, кусты недавно вырублены и теперь там зеленела тонкая поросль. Какой пес учует здесь их былой след?..
— Почти вместе, — сказал Винцас, когда они обнялись.
— Вместе! Все время ехал за тобой. Не видел? Не все время, но от Арёгалы точно. Ездишь взад-вперед, будто шпион какой…
— А ты выслеживал… Видел я, видел.
Оба повалились навзничь на клевер.
— Давай соберемся с мыслями… Ни про морщины, ни про седины, ни про беды!
— Хорошо, Бронюс.
Те времена. Орешник молодой, тоненький. Они сидят, упираясь ладонями в землю. Руль к рулю, стоят их велосипеды. Поезд гудит на станции, словно уговаривает их ехать, ехать. Они и большие, и маленькие, большие — пока их детские и недетские мечты витают в поднебесье, маленькие — когда вспоминают о доме и стеклах окон, скрепленных щепой.
Казалось, что соловьи разделились на два лагеря: один устроился на одном обрыве речки, другой — на противоположном. И перестреливались трелями.
Клевер — только здесь, возле обрыва, дальше на всем поле вдоль Бальчи зеленеет лен. Весной он окрасил все поле синим цветом. У самой дороги, в нескольких шагах от них, светятся желтые головки одуванчиков, но их оккупировали пчелы — жужжат, почему-то сердятся, носятся от цветка к цветку, снова возвращаются туда, где уже были; и почуяв, что здесь уже побывали, сердито тычут брюшками в желтые блюдечки. Слышно — кто-то идет по мосткам, громыхает обтесанное бревно, переброшенное через речку, слышен кашель, оба догадываются, что идет женщина, и оба — позднее признались друг другу — боятся, как бы только ей в этих кустах чего не захотелось, ведь оттуда, снизу, не видно их, сидящих на обрыве. Нет, приближается она быстро, поднимается по глинистой тропе, здоровается: добрый день, мужики; она гораздо старше их, им приятно глядеть на эту женщину, без запинки назвавшую их мужиками, она понимает, как надо величать, славно выглядит женщина на лугу, где растет клевер и желтеют одуванчики, где жужжат пчелы, где по берегам речки трелями сражаются соловьи. Женщина уже ушла далеко, у нее, скорее всего, хорошо на душе, она торопится, и ждут ее не какие-нибудь печальные, нехорошие занятия, иначе она бы не улыбалась, оборачиваясь, и не переставляла бы так славно ноги.
— Дьявольщина, Винцас, запутали, заморочили меня, некуда больше деваться — только в военное училище. Помнишь, в прошлом году вызывали. Рассказывал же… Откуда я мог знать, какую дьявольщину этому Пельницкису, комсоргу, понаписал Моцкунас из одиннадцатого класса. Говорит, надпиши адрес, а то мой почерк Пельницкис может узнать. Вот я и надписал, как дурак. Помнишь, потом у всех тетради собирали. И мой почерк опознали.
— Да и Моцкунас этот! Что — не знал, что тебе грозит?
— Как не знать. Ему-то что? Знал, куда меня сует, а таки сунул!.. А ты?
— Никуда не буду поступать. Подожду, пока брат из армии вернется. Мама у меня больная. Вернется, тогда и поступлю. А если нет — тоже в армию. Ты, может, уже половинкой командира станешь, авось к тебе попаду…
Женщина уже вышла из льняного поля.
— Давай заключим соглашение, Винцас.
— Какое?
— Давай встретимся на этом месте. Много лет спустя.
— Ладно. А когда? Через десять лет? Чей это роман — только там как будто двадцать лет спустя?
— Тридцать.
— Роман?
— Встречаемся. Тридцать лет спустя.
— С ума сошел? Доживем ли?
— Не доживем, так не встретимся.
— Пусть так… Ладно. Встречаемся. На этом же самом обрыве. Перед этим напишем друг другу. Короче, свяжемся.
— Зачем? Боишься, что кто-нибудь забудет? Может и так случиться. Или что одного из нас и впрямь не будет?
— Не боюсь. Но можно. И забыть, и…
— Ладно, тогда свяжемся. А при встрече один расскажет, что за эти тридцать лет было самое веселое, другой — что самое грустное…
— Что кому рассказывать, бросим жребий.
— Договорились.
Легко договорились — могли договориться невесть о чем: будущая встреча, казалось, ждала их через несколько столетий.
Сейчас Бронюс встает, идет по тропинке, наклоняется, берет два камешка — один черный, другой белый.
— Бронюс, почему ты не в форме?
— А ты тоже не… Вам, грамотеям, тоже могли бы выдать. По известному творческому методу. Помнишь, ты писал такое сочинение в одиннадцатом классе.
— О форме?
— О творческом методе.
— А как же, писал. Оба мы писали с Юргисом. Учительница прочитала и сказала, что Юргис будет теоретиком, а я практиком…
— Те, кто от земли выходят в люди, чаще бывают практиками… Одно слово, кроты…
— Прекратить разговор!..
Бронюс замолк. Над головами пролетело пять самолетов, черные тени шмыгнули по кустам орешника. Самолеты улетели к станции, к мосту через речку Шешувис.
— Винцас! Этот мост через Шешувис напоминает мне один мост в Праге. Довелось бывать?
— Нет.
— Так вот. Очень напоминает. Даже толком не знаю чем… — Бронюс замолчал, задумался. — А ну его…
— Тебе тянуть?
— Тебе.
— Тебе, Винцас. Черный — рассказываешь самую печальную историю, белый — самую веселую.
— Жутковато, Бронюс.
— А ты закрой глаза…
Винцас нашарил на ладони Бронюса два камешка.
— Тяни.
Открыв глаза, Винцас увидел в своей руке белый камешек. Бронюс замолк. По его лицу мелькнула тень.
— Начнем с веселенького, Винцас. Рассказывай, а я повешу уши на гвоздь внимания.
Бронюс растянулся на спине и стал глядеть на белое облако, медленно ползущее по небу.
— Когда о чем-нибудь условливаешься, никогда до конца не представляешь себе, что трудно будет выполнить уговор. Как теперь выбрать самый веселый день или час, или какой-нибудь случай? Из трех десятков лет?
— Есть из чего выбирать!.. Обещал.
— Да такого почти не было. Все перемешалось — и радости, и печали.
— Отберешь, Винцас.
— Все время думал, пока сюда ехал.
— А когда под койкой лежал, тоже думал?
— А как же! Думал…
— И я. А говоришь, трудно выбирать. Сам видишь, тот вечер мы почему-то оба выбрали.
— Дни юности — ярче. Погоди, сейчас расскажу.
— Рассказывай, Винцас.
— Хорошо, Бронюс. Только коротко.
— Конечно, новеллу, не роман же.
— Тот день был связан с одним происшествием, о котором ты, без сомнения, слышал. Было это уже давно. Со дня нашего расставания до него ближе, чем от сегодняшней встречи. Я был уже женат, у нас была пятилетняя дочка. Тебе-то, может, и не совсем понятна штатская жизнь, но поверь — перебивались с трудом, без своей квартиры, снимали комнату…
— В Вильнюсе?
— Ну да.
На пятый год нашей совместной жизни у жены выпало свободное лето — умаялась она за эти годы — все ездила и ездила к своей матери, которая растила нашу дочурку.
— А кто твоя жена по профессии?
— Филолог.
Так вот: в то лето купила она путевку, не какую-нибудь шикарную, а обыкновенную туристическую — очень хотела съездить на юг, к Черному морю, там жила, выйдя замуж, одна девчонка с нашего курса, близкая подруга жены. Путешествие было коротким, я получил только одну открытку и потом телеграмму, в которой жена сообщала, каким рейсом прилетает. Ты меня с детства знаешь — я не слушком привязчив к людям, вся моя жизнь составлена как бы из пунктиров, но в тот раз, когда я пожил один, на меня накатил приступ доброты, я съездил на автобусе к матери жены, привез девочку, два дня мы с ней трудились, готовились к встрече мамы, курицу зажарили, соорудили салат — просто спятил я с этими приготовлениями… Накрыли бабушкиной скатертью стол, водрузили посредине бутылку шампанского и все прикрыли другой скатертью.
На аэродром приехали загодя, людей было много, вскоре узнали, что и наш самолет ожидают многие. Настало время прилета, прошло полчаса, час, люди встревожились, стали кидаться к окошкам, расспрашивать, но ответ был один: не вылетел по метеоусловиям. Наконец сообщили, что самолет прибудет только завтра около двенадцати. Мы вернулись домой…
— Погоди, по-моему, ты вытянул самое веселое событие.
— Так оно и есть, Бронюс.
— Ладно. Валяй дальше…
— Слушай.
Так вот — мы вернулись, я снял скатерть с нашего пиршественного стола, велел девочке поесть, но она плакала и говорила, что не будет есть, пока не приедет мамочка. Так и заснула. Назавтра с самого утра толпа запрудила аэродром — страшные известия загадочным образом передаются по воздуху. Вскоре сообщили, что вчера самолет, едва взлетев с южного аэродрома, врезался в землю.
Бронюс повернулся к Винцасу.
Эту весть, само собой, сообщили потихоньку, почти тайком; собрали нас всех, ждавших этого рейса, вместе и сказали, что завтра с утра родных и близких — не более, чем по два человека — доставят туда на специальном самолете специальным рейсом. Я решил полететь один, без девочки, но когда сказал ей, она так зарыдала, что я решил взять ее с собой. Пускай все увидит сама.