— Еще и недорого, — поддержал разговор второй.
— Вот и я говорю, что недорого.
— И все это творится в вашей конторе?
— Ну. Вот я и говорю, что мне все хорошо известно. Я начальник этой колонны, как мне не знать. От меня ничто не укроется…
— Пьют и эти возчики комбикорма?
— А как же! И стар, и млад. Все пьют. Уже научились.
— Тоже мне наука!
— Не говори! Наука — не наука, а… В шестьдесят восьмом-то еще так не умели! Обхохочешься!.. Кореш меня тогда в гости пригласил. Он-то уже раньше в Эстонию перебрался. Приехал я к нему, сели мы на мотоцикл и ходу. «Куда?» — спрашиваю. «Увидишь!» Оказывается, прикатили мы в рыбацкий поселок. «Тут, — говорит мой кореш, — живет добрый знакомый, дядя Юхан». Точно, застали мы этого Юхана дома. И баба его была. Оба уже старые. Старушечка такая высохшая, при фартучке, ходит вокруг нас на цыпочках.
— Вежливый народ… — вставил второй пассажир.
— А что говорю… Старик Юхан тоже худенький, седенький. Уселись мы, он руки на стол положил, на белую скатерть, потом бутылку открыл, налил в рюмашечки, а эти рюмашечки — хи-хи — с наперсток. Я глянул на кореша, тот меня понял и покраснел. А я тогда возьми да спроси: «Значит, и будем пить из таких?» Кореш еще гуще покраснел. А что — я же ничего плохого не сделал, я только спросил! Старик Юхан, видно, понял: встал спокойненько, принес такие рюмищи, почти стаканы, налил, предложил выпить. Я — хлоп, и выпил, кореш отпил до половины, а Юхан только поднес к губам, лизнул и опять поставил. Когда налил вторую, я опять по-человечески; не обратил внимания, всю ли выпил кореш. Не вытерпев, спрашиваю Юхана: «А вы, папаша, почему не пьете?» — «Я пью, — ответил он. — Только по капельке. Мы всегда так пили». — «Зачем тогда пить, — говорю. — Так в жизнь не напьешься». — «Да и не надо напиваться». Я тут как начал хохотать, смеялся и мой кореш, потом подхватил и Юхан, только его старушечка стояла в дверях соседней комнаты и не смеялась. Вот я и говорю, что это было в шестьдесят восьмом, а теперь и Юхан пьет стаканами. Как миленький пьет!
— Ну да… — усомнился собеседник.
— Пьет, никуда не денется!..
Сбавляя скорость, поезд влетел на станцию, и вскоре оба пассажира уже шагали по перрону.
— Далеко от вокзала нас утащило, — сплюнул первый. — Тебе-то в какую сторону?
— В ту.
— Тогда будь здоров! Славно поговорили!..
Пройдя несколько шагов, учитель обернулся: его спутник вразвалочку двигался по перрону, потом свернул налево, перелез через проволочную ограду и двинулся напрямик, перешагивая через рельсы, к железнодорожному вокзалу, не пришлось ему спускаться во все эти тоннели. Учитель усмехнулся, подумав, что очень к лицу его спутнику все эти поезда, вагоны, вокзалы да рижские трамваи.
ТРИ ПОРОГА ЗРЕЛОСТИ
Было уже за полночь, около двух часов утра. Дверной звонок прозвенел негромко, но уверенно. У соседей залаял пес. Усатый парнишка оглядел мою полосатую пижаму и велел подписаться в книге. Телеграмму из деревни прислала сестра: «Умер Милашюс. Похороны…» Когда-то я просил ее, чтобы давала знать, когда уходят в иной мир ближайшие наши соседи.
Я снова лег. Было до боли странно, что за стеной спит моя старая мать, не расслышавшая звонка, странно, что вдалеке, в двухстах километрах, находится деревня, в которой я родился, странно, что когда-то там текло и мое время. Дремотная память, разбуженная словами телеграммы, мгновенно завалила меня разными случаями, всякими обстоятельствами. Я еще не знал, поеду ли на похороны Милашюса: подобных телеграмм получил я уже немало, но съездил только однажды — когда хоронили дядю. Приехав, только недоумевал: в действительности все оказалось иным, чем виделось мне сквозь дымку времени, даже сама смерть оказалась не такой. Все еще не зная, поеду ли на похороны Милашюса, я не могу отделаться от лиц, мелькающих на киноленте памяти.
Уму непостижимо, что все это было, что этого уже не будет, а смысл, тягостный, печальный смысл времени сохранился до этого дня, до этой полуночи.
Дома оставил велосипед, нельзя было ехать по этой грязище, тащил его до шоссе. Оставил дома одну мать, отец к тому времени уже умер. Мать каждое воскресенье готовила для меня цепелины с творогом, и я вез их в кастрюле, привязанной к багажнику велосипеда. Этой маминой еды мне хватало на три дня. Недалеко от шоссе увидел людей, возвращавшихся из костела, и свернул в сторону, в глубокую колею, окончательно промочив дырявые ботинки. Поздоровался, снял шапку. Среди них был и Милашюс. Он тоже снял шапку, а когда соседи отошли на десяток шагов, я услышал слова Милашюса:
— Люди из костела идут, а этот во время мессы дурака валяет…
И такая чепуха до этой минуты уцелела в памяти. А великое множество событий поважнее кануло в небытие!
Знаю, почему так случилось: в тот день я вел свой велосипед в туманное будущее время, в предвкушении этого будущего времени натужно дрожало сердце, а перед глазами стояла мать, оставшаяся дома за запотевшим окошком со скрепленными щепой стеклами.
Вторая картина, сейчас преследовавшая меня, не имела никакого отношения к Милашюсу.
Вдвоем с приятелем топали мы тогда в костел, мать ушла спозаранку к заутрене, мы должны были встретить ее на дороге. По сей день не могу сказать, почему я так боялся ее встретить. Когда я увидел, что мы с приятелем скоро догоним знакомого, тоже идущего в костел, у меня просто подкосились ноги. Одеревеневшим языком попробовал было остановить его, показывая на какие-то водоросли в речушке, но приятель уже окликнул нашего знакомого, и тот остановился, поджидая нас. Звериное чутье подсказывало мне: вот-вот случится что-то страшное. Наш знакомый кривлялся, без устали молол всякую чушь. В это время из-за поворота показалась моя мать — маленькая, кругленькая, в пиджачке времен своей юности; увидев меня, улыбнулась, но мгновенно, на расстоянии почувствовала мой страх и прошла мимо нас молча, как чужая, как дальняя соседка.
— Уже идете?.. — разминувшись, тихонько спросила она.
Я кивнул, в этот миг приятель пронзил меня взглядом. У меня по спине побежали мурашки. Наш знакомый с бычьей шеей, едва мы сделали несколько шагов, хихикая, спросил:
— Что это за пугало было?
Больше не стану распространяться об этом походе в городок; по сей день этот осколок былого времени вызывает у меня ужас. Мой приятель еще раз посмотрел на меня, призывая взглядом ответить. Я молчал. Молчал и он, даже знакомый с бычьей шеей почему-то перестал паясничать.
Все-таки мать не спала. Может, и она почувствовала, какой ужас воспоминаний нахлынул на меня? Слышу, как она тихонько приоткрывает дверь и спрашивает:
— Кто это приходил? Ты спишь?
— Пьяный приятель забрел…
— Кто?
В третьей картине есть и Милашюс, и его жена. Тогда я заведовал читальней, и в тот весенний день — был конец апреля — предстояло обойти две деревни и подписать людей на заем. Эти деревни я обходил уже не раз и почти с радостью зашагал от своей читальни к большаку. Однако одному идти было не суждено: догнали двое знакомых — мы их величали инструкторами. Их прислали мне на подмогу. Фамилия одного была Варнецкис, а другого — Зерингис. Варнецкис был в черном кожаном пальто, а Зерингис одет по-солдатски — в шинели, кирзовых сапогах; в армии ему вставили железные зубы. У Варнецкиса под кожанкой был еще и пистолет. Он оживленно рассказывал про Столыпина, как тот расплодил в России кулаков. В одной избе нас встретила молодая беременная хозяйка; немного испуганно выводила она подпись на листе о займе. Варнецкис по-отечески, с пониманием и сочувствием спросил:
— Боишься? Очень?
— Нет… — спокойно ответила та, и я лишь с опозданием понял, что Варнецкис спросил, боится ли она того дня, когда придется рожать. Чутким человеком был Варнецкис.
Зерингис, пока мы шли, несколько раз жаловался, что проголодался, как волк.
Примерно в полдень зашли мы на хутор Милашюса. Противно лаял пес. Встретил нас сам Милашюс, снял шапку, пропустил в дверь, я шел вслед за инструкторами, Милашюс улыбнулся мне, обрадовался знакомому. Пока шли к избе, я заметил, что Варнецкис покосился на открытую дверь сарая Милашюса и сваленные там в кучу еловые дрова.
Опустив руки, Милашене стояла у стола, потом предложила нам сесть. Варнецкис объяснил цель нашего прихода, и Милашене со словами: «Хорошо, хорошо» достала из ящика купюру, вручила Варнецкису, тот прижал деньги пожелтевшим от курения пальцем, а правой рукой откинул в сторону полу черной кожанки:
— Столько-то? Ладно… Покажите-ка мне квитанции поставок!
— Тут, тут квитанции, Теклюте… — заговорил Милашюс и сам нашел в ящике квитанции, вручил их Варнецкису.
Квитанции у Милашюса были в порядке.
— Больше не дадите государству, Милашюс? Не можете? Такой хутор, такой хутор у вас, Милашюс!..
— Да нету у нас… Точно… Нету денег-то… Отец хворает…
— Нету? Государству жалеете? А не хотите, часом, белых мишек повидать?
У Милашене задрожали руки. С мольбой посмотрела она на меня и на Зерингиса.
— Откуда в сарае дрова, Милашюс? — почти закричал Варнецкис, бросаясь в дверь. За ним равнодушно вышел Зерингис, за Зерингисом — я.
— Где достал? — уже на дворе разорялся Варнецкис.
— Лесник привез, товарищ инструктор…
— Где накладные? Такая куча дров! Теперь ты у меня, Милашюс, еще не на такой заем подпишешься!
Я не спросил тогда и по сей день не знаю, где достал дрова Милашюс. Побледнев, приглашал он нас в избу. Варнецкис ломался, но недолго. Покашливая, Милашене уже несла на стол миску с дымящимися цепелинами, а Милашюс — бутылку, заткнутую скомканной газетой.
Зерингис три раза подряд громко сглотнул слюну. Подобрев, уже улыбался Варнецкис.
И впрямь: какая мелкая чепуха становится иногда порогом, перешагнув который, оказываешься в приветливом лунном свете. Я сказал довольно таки зло:
— Спасибо, дядя, только я не сяду за стол и есть не буду. Мне просто не хочется. Кто хочет, тот пускай ест, а я пошел дальше.