Мост через Жальпе — страница 39 из 62

Мы, трактористы…

Архивариус фыркает.

Из-за желтеющей листвы на площади городка видны дети. Показывая на верхушки деревьев, что-то говорит им молоденькая учительница. Она в розовом вязаном костюмчике, на руках у нее перчатки. Когда легковушка проезжает несколько десятков метров, профессор еще раз оборачивается, чтобы бросить взгляд на площадь, но теперь виден только угол школы из силикатного кирпича.

ОЩУЩЕНИЕ ГАРМОНИИ, НАХЛЫНУВШЕЕ НА ПОЖАРНОЙ ВЫШКЕ

Я — лесничий Палкабалиса. Палкабалис — это старинная деревня, расположенная по обе стороны холодной речушки, такая старинная, что о ней написаны толстые книги. У прямолинейных современных пассажиров так называемая идеализация всего минувшего частенько вызывает страх, хотя, рассуждая по-человечески, нечего трусить: многовековой опыт доказывает, что всегда приятнее пройденное время — как и умерший сосед, брат или родственник — поскольку ты, живой, с былым временем или бывшим человеком можешь поступать по своему усмотрению, на выборку черпая из них то, что тебе приятнее; с другой стороны, вникнув поглубже, можно бы понять: раз так манят минувшие, туманные времена, то не очень хорошо сейчас, или, по крайней мере, прошлое не смыкается с настоящим, в истории людей или всего края появилась трещина, подрывники не на месте прорыли овраги, на дне которых все равно нет влаги: сохнут деревья и даже трава.

Лесничество Палкабалиса построено не так уж давно, однако не из силикатного кирпича, а из бревен. Тягостно видеть лесное учреждение, выстроенное из противного белого кирпича. Я еще молод и в Палкабалисе недавно — в июне будет два года. Живу я в деревне у одинокого Винцулиса, а лучший мой друг — лесник Свирнялис. Он-то уже не молод, ему скоро на пенсию. Свирнялис живет в другой деревне, старинной, как и Палкабалис, только книги о ней пока не написано. Жена Свирнялиса Марите с пожарной вышки, прищурив по-ястребиному глаз, каждый день обозревает наш песчаный, зеленеющий соснами мир, ее обязанность — сразу разглядеть вскинувшийся не на месте дымок. По субботам и воскресеньям на вышке обычно стоит, прижавшись к стеклу, сам Свирнялис, поскольку у Марите бывают дела в городе.

Как уже говорил, я лесничий Палкабалиса, а два года назад был инженером в лесхозе. Два года назад, как нам всем известно, были другие времена, которые вскоре, быть может, мы тоже станем идеализировать, а в те стародавние времена на берегу дивного ручья Шальтис стояла еще более дивная банька лесхоза. Как инженер лесхоза, я мог париться где мне заблагорассудится, однако эта банька была комфортабельнее других. Если бы социологи распространили анкету, и все по нынешним временам честно бы ее заполнили, то через сто лет эту баньку можно было бы увешать мемориальными досками — столько знаменитостей перебывало в ней. А тогда одни боги ведают, по какому случаю приехал министр — настоящий медведь и безразличный ко всему, как дырявое ведро. Директор лесхоза всполошился не на шутку: чтоб напоить допьяна такого человека, он, сами понимаете, не был готов. Выручил тамошний лесничий, и добрый час спустя гость помолодел, ожил, стал, хихикая, философствовать об охране природы и о здоровье населения республики. Неизвестно почему вспомнил он про знакомого мне инспектора по охране природы — ах да, зашел разговор о людях, наивно сражающихся с ветряными мельницами — о том, как этот инспектор на берегу заповедной речки попросил одного рыболова предъявить разрешение на рыбалку. Рыболов, дескать, долго насаживал неугомонного червяка на крючок, а потом раскатистым генеральским басом спросил:

— Скажи мне, парень, когда тебе удобнее отправиться на четыре месяца на сборы — со следующего понедельника или еще через неделю?

Инспектор по охране природы, дескать, язык проглотил.

— Ладно, ты парень симпатяга, вот и я с тобой по-людски — явишься через неделю. Все документы будут готовы.

Вот как сострил тогда рыболов, а про этот случай рассказал в баньке осоловевший министр и, рассказывая, до того мерзко гоготал, до того противно не желал видеть в этом современную басню Крылова, где волк набрасывается на ягненка, что я, тогда еще инженер лесхоза, не выдержав, сказал:

— Тот рыболов был волком, а вы — грязная свинья! — сказал я тогда, и вот уже второй год я лесничий в Палкабалисе.

Иду вдоль деревни, тропинка тянется по краю луга, луг цветет-заливается желтыми цветочками, по этому цветнику бродит длинный как жердь кот Винцулиса — ищет птичьи гнезда; иногда он скачет над цветочками — испугавшись пчел, вжикающих перед глазами и ушами.

Неделю назад мы со Свирнялисом решили забраться в воскресенье на пожарную вышку и просидеть на ней до заката. Свирнялис сильно прихрамывает, на щеке у него — давно заживший глубокий рубец. Эти вечные отметины — на память о послевоенных годах. Я бывал у него дома, он, как и большинство людей в этих краях, живет возле самой речки. Вышли мы к речке, уселись. Свирнялис слово за слово стал рассказывать свою жизнь. Мне запомнилось, что, целый час рассказывая, он так и не поднял глаз от реки, с клокотом несущейся через упавшие в воду ольшины.

— Ты знаешь, — сказал он, — в том амбаре пол был обледеневший, скользкий, потому как врезали меня по щеке, покачнулся я, поскользнулся на ледяном полу и полетел прямо на веялку… Веялка выдержала, а нога — нет.

Условившись неделю назад со Свирнялисом целый день провести на вышке, мы, конечно, не знали, что деревня сегодня будет хоронить Роже — знаменитость Палкабалиса, дождавшуюся преклонного возраста и три дня назад тихо, спокойно умершую. Перед смертью она приподнялась, дрожащей рукой вынула из вазочки желтый цветок лесной анемоны, с этим цветком и умерла.

Волнами, с интервалами, прорываясь между старыми постройками Палкабалиса, догоняет меня псалом, пульсируя, подобно радиостанции далекой страны. С каждой набегающей волной мелодии у меня подкашиваются ноги — не могу сказать, почему так больно стегает меня по поджилкам этот кнут жизни-смерти. Почему так колотится сердце?

Чем выше поднимаюсь, тем сильнее ветер, он уже отбрасывает в сторону авоську с термосом, которую держу в руке. Свирнялис открывает будку пожарной вышки, оттуда пышет жаром, будка-то вся стеклянная, в ней открыта лишь маленькая форточка. Я ищу гвоздь, чтобы повесить авоську. Свирнялис ковыляет в угол, приносит оттуда шаткий стул.

Боже ты мой! Ах, красоты вы мировые, горы зеленые да желтые луга, славные мои крикуньи-пигалицы, и ты, редчайший черный аист, только что пролетевший мимо нашего стеклянного домика в небе! Ах, скорбная ты процессия, видимая отсюда как на ладони, хромой да изувеченный Свирнялис, стоящий рядом и тоже глядящий на толпу, растекающуюся по улице… Я ищу взглядом этого высокого, сутулого человека, которого не раз встречал за рекой. В первый раз не знал даже, что и делать — так горько плакал этот рослый, старый пьяный человек, глядя на дом Роже по ту сторону реки. Роже как раз сошла с крыльца и медленно ступала, точнее даже — не ступала, а ползла по двору. Смешным мне показалось лицо Пятраса — продолговатое, как лошадиная морда — и залитое слезами.

— Неприглядно выгляжу, лесничий, а удержаться не могу… Весь век, весь век одно и то же…

Каждое утро выходит он из дому, дети разбрелись по белу свету, жена копошится на огороде, а он катается весь день на поезде туда и обратно, а возвращаясь, останавливается на том месте, откуда виднеется двор Роже.

Пятрас ужас как любил Роже, любила и Роже его, и было это давно, в туманном уже для нас времени. Пятрас остался без рубца и со здоровой ногой, однако надолго пришлось ему распрощаться с Палкабалисом. Роже ждала много лет, не дождавшись, вышла за другого, родители и прочая родня ее заставили. Этот другой — совсем малюсенький, вот он идет за гробом Роже, идет и ее сын — мужчина с сединой на висках, идет, не снимая ушанки, у него с головой нелады, и шептун велел пять зим и пять лет не снимать шапки.

Я встречал Роже, пока она была жива. Лицо сморщенное, но глаза необыкновенно живые. Меня поразила ее толстая, как будто дощатая, юбка.

Меня берет за локоть лучший мой друг Свирнялис. Может, это и грешно, может, и ужасно, но мы выпиваем по капельке, в кружках дымится наш кофе. Черный аист летит теперь в другую сторону — так он еще привлечет какого-нибудь разбойника к своему гнезду…

— Видишь? — спрашивает Свирнялис.

Вижу — идет сутулый Пятрас в хвосте процессии, идет, спотыкаясь, не поднимая головы, а впереди — одетые в белое дети, дальше Винцулис с крестом, за ним — молоденький ксендз, тоже в белом.

На маленьком сельском погосте люди разбредаются среди могил, среди догнивающих сосновых крестов, ксендз, размахивая руками, рассказывает о неправдоподобно прекрасной загробной жизни, ветер доносит до нашего домика отдельные слова, под толстой сосной стоит, сутулясь, Пятрас, пигалицы вот-вот ухайдакают кота, который в ярости отбивается передними лапами, тщетно пытаясь поймать хоть одну, тысячи пчел согласно точнейшим навигационным планам взмывают с одних аэродромов и летят к другим.

Четверо мужчин уже опускают Роже в холодную яму, мелькает желтый песок. Я гляжу на своего друга Свирнялиса, на его рубец, вижу Пятраса, все еще стоящего под вековой сосной. От псалма дребезжат стекла нашего домика. В эту минуту я чувствую в себе такую скорбную гармонию, такую скорбную и натуральную гармонию… Маниакальная сила гудит в моем теле. Пусть только покажется какой-нибудь великий мира сего, попирающий человека, пусть покажется!

Да — и это ощущение гармонии ясно говорит мне: быть тебе в скором времени лесорубом, лесничий Палкабалиса!

МНЕ СОВЕСТНО ОСТАВЛЯТЬ ВАС ОДНОГО

Бронюсу Радзявичюсу

За спиной остался прохладный, озаренный солнцем, но уже блекнущий лоскут неба, который виделся в зеркальце, когда машина взлетала на очередной бугор. Лоскут стремительно сужался, он подумал, что похоже, сужаясь, исчезает изображение на экране телевизора, когда его выключаешь. Вместе с исчезающей за спиной розово-желтой полоской неба, под тяжелыми колесами машины оставался весь долгий день