Отца как раз и выпустили в тот миг, когда сын открыл дверь амбулатории; мальчик еще раз увидел усталую сестричку, которая недавно вручила ему рецепты.
Отец спокойно шел к нему. Протянув руки, он сунул их в рукава кителя, что держал сын; мальчик торопливо застегнул пуговицы.
— Долго продержали, — сказал сын, подхватив отца под руку, когда сопровождаемый взглядами людей тот перешагнул порог.
— Что? Основательно проверили. Аж живот болит. В жизни так не тискали. Погоди, а справку-то? — растерялся отец.
— Правда… — вспомнил и мальчик, вспомнил и чуть не сгорел со стыда: за этой справкой ведь ехали, справка важнее всего — и забыл!
Их догнала та же самая усталая сестричка, догнав, сунула ребенку листок, велела немедленно идти туда, куда ходил вчера.
— Сам сходи, отец пускай отдохнет, подождет, — добавила она. — Отец там не нужен.
— Спасибо, сестричка… — благодарит отец, а не он. Благодарит очень тихо, сын-то расслышал, сын привык к его бессильному голосу, а сестричка, наверное, не разобрала.
Оставив отца в садике амбулатории, в тени, мальчик сбегал в аптеку, вернулся с лекарствами, отец тут же, развернув пакетик, высыпал в рот порошок.
— Эти я уже знаю, — шептали его губы. — От них меньше болит.
Уходя, мальчик оглянулся, но отца не увидел: тот, наверное, сел или лег.
В учреждении не узнали его, и мальчик приуныл. Дядин Шикиданс не видел столько лошадей, сколько тот, что за столом, людей. Не без труда мальчик попал и в кабинет, так как еще на дворе парень с багровой шеей остановил его и сказал, что работа идет к концу, пускай зайдет завтра.
— Завтра не хочу, сейчас! — сердито ответил мальчик, и прошел мимо, даже не слушая, какими проклятьями осыпает его этот парень.
— Чего тебе? — лениво спросил человек, отходя от окна и приказывая закрыть обитую черной кожей дверь.
— Доктора написали. Та — от того коновала — вчера не подошла.
Покачиваясь на каблуках, человек неторопливо читал бумагу, снова вернулся к окну, достал очки; казалось, он не верил своим глазам. Обернувшись, даже посмотрел на мальчика.
— Сбесился? Как мог написать?
— Кто сбесился? Нужно было — вот и написал…
Человек поглядел на этого долговязого мальчика, потом снова уставился в бумагу. Этот мальчик, этот человечек, одет был неважно, весь какой-то мятый, а рукав пиджачка залатан.
— Ты что — сейчас получил эту бумагу?
— Полчаса назад…
— Вот сволочи! Им лишь бы писать, лишь бы на чужую голову сваливать! — рассвирепел человек и потянулся к трубке, собираясь найти главного врача, но главный, видно, на то и главный, чтоб раньше всех уходить. Тогда спросил:
— А где твой отец?
— Не все ли равно?
— Где отец, спрашиваю?
— Лежит в саду амбулатории, но ему тяжело ходить, и он сюда придти не сможет. Он ждет меня в саду амбулатории. Если очень надо, могу вас отвести и показать.
Человек уже был в ярости. Этот мальчишка своими грубыми ответами раздражал его.
— Сволочи, скоты! — метал он громы и молнии, все больше входя в раж, но все-таки сел за стол, насупил лоб, задумался, почесал за ухом, обмакнул перо в пыльную чернильницу, что-то написал лиловыми чернилами, перечеркнул, опять обмакнул перо и строчил опять. Наконец отпер сейф, достал черный мешочек, вынул из него печать, подул — очень внимательно, бережно — и долго прижимал, осторожно покручивая, чтобы четче получилось.
— Все! — сказал, вручая бумагу и теперь уже улыбаясь. — Наконец-то все, — добавил, захлопывая и запирая сейф, а мальчик попрощался и ушел на почту давать телеграмму.
На прежнем месте отца он не обнаружил. Увидел его под другой яблоней, и от прежнего места до нового по траве протянулась длинная полоса. Отец, наверное, спал, нахлобучив старый картуз на глаза, и сын какое-то время глядел на примятую траву, на трепыхающийся, поднимающий головки клевер. Не сказав ни слова, ушел, запряг лошадь, развернул телегу, подъехал поближе и увидел, что отец уже проснулся и оправляет китель: сам почувствовал, что пора ехать.
— Все уладил, едва на почту успел. Вбежал, когда дверь закрывали… Так хорошо сегодня получилось, — сказал отцу.
— Очень хорошо. Ты и намучился… Вот повезло, так повезло… — Улыбаясь зеленовато-желтыми глазами, он поглядел на полосу примятой травы между яблонями и объяснил: — Все полз да полз понемножку, когда солнце начинало шпарить в глаза.
— Ага, — ответил сын, и они тут же уехали. Близился вечер. Пока ехали по булыжнику городка, телега подпрыгивала, лошадь соскучилась по движению, по руке мальчика, а он устал, поэтому все получалось не так гладко, как по дороге сюда, но отец сказал, что ему от лекарств или вообще, но гораздо лучше, не надо его беречь, пускай трясет. Свернув на другую улицу, они догнали человека, который поставил на важную бумагу печать, тот узнал мальчика, отец хотел приподнять картуз, поздороваться, сказать спасибо, но сын придержал его пожелтевшую руку.
Когда выехали за город и камней на дороге почти не осталось, отец сам принялся дергать вожжи и понукать лошадь.
— Но, — говорил он. — Застоялась за день, а я залежался. Но-о!..
Только когда очутился в полях близ своей деревни, когда очень медленно стало смеркаться, отец попросил сына ехать потише, и сын придержал разогнавшуюся лошадь, снова стал объезжать камни и натягивать вожжи. Отец сидел прямо, подняв голову, его слезящиеся желтоватые глаза видели гладкий, укатанный деревенский проселок. Рядом с дорогой было клеверище, стояли конные грабли на огромных колесах, усталые и неживые, кузнечик подпрыгнул и застыл в воздухе, поодаль вышел из избы во двор седой сосед, уладилась уже жизнь человека, а раньше совсем было помешался, все насыпал во дворе возле ручья небольшие могилки, ставил кресты да стоял на коленях день-деньской. Сосед медленно поднимал руку и так же медленно разевал рот, собираясь что-то сказать, но так и не разинул, так и остался стоять — позеленевший и шаткий; по другому хуторку бродил старичок в белой рубашке, слушал, как гудят пчелки в ульях, зеленоватым льдом светился пруд третьего соседа, как-то вытянулись придорожные деревья, стали тонюсенькими, что сосульки на медных проволоках, висели яблоки на яблонях.
Лошадь медленно-медленно передвигала ногами, поддевая копытом попадающиеся камешки, колеса стали темно-зелеными, в сумерках не отличишь их от травы; полчища пестрых коровенок медленно приближались со всех сторон, оравы овец высунули языки, однако не блеяли.
В сумерках все ближе подъезжали они к дому, отец по-прежнему сидел прямо, глядя перед собой, а сын уже видел бегущую к ним по проселку собачонку. Седая мать стояла во дворе среди травки-лапчатки, скрестив на переднике руки.
УДАРЫ ЧАСОВ(Сон в летнюю ночь)
Посвящается В. В.
Вернувшись с работы, Бенас растянулся на диване. В ушах стоял звон, мыслей не было. Уютная тревога одиночества отступила куда-то; по улице за окном непрестанно неслись машины, неподалеку был поворот, и каждый, кто сидел за рулем, на повороте гнал машину на предельной скорости, словно с этого поворота предстояло ехать к чему-то новому и неведомому, к чему-то совсем другому. Взгляд Бенаса задержался на множестве радиоприемников, будто ящики стоящих друг на друге, ему вспомнились связанные с ними истории. Вот этот, маленький глазок, на шкале которого — точь-в-точь лаз в скворечнике — поглядывал из исцарапанной ореховой коробки, когда-то радовал несколько улиц Каунаса, звук приемника был прекрасен, и когда владелец «Империала» ставил его на подоконник и включал станцию большого европейского города, передававшую какие-нибудь шлягеры, на улице собиралась целая толпа. Некоторые даже пускались в пляс. А вот этот в военные годы был укрыт в сарае, под соломой, и однажды немецкие солдаты, которые искали спрятанную свинью, штыком прокололи рупор, но так ничего и не заподозрили, потому что штык вошел мягко. Этот аппарат еще тем был интересен, что мыши, обнаружив воск, обгрызли катушку одного контура… Захватанные ручки кое-где выщерблены, и нетрудно себе представить, с какими надеждами, иллюзиями люди, затаив дыхание, слушали слова, вылетающие из этих больших круглых глоток, слушали марши, команды военачальников. Не раз в этих радиоприемниках захлебывался судорожный голос Гитлера.
Бенас включил аппарат, стоящий на столике возле дивана, шкала засветилась едва видимым уютным светом, комнату залила приглушенная музыка. Так он лежал долго, глядя уже не на ящики приемников, а в белый потолок, на котором местами просвечивала желтизна — цвет предыдущей покраски. Потом вспомнил, что надо покормить мышек — дочь оставила их на попечение отца. Хоть и от одной матери, мышки поначалу никак не могли ужиться, потому что сперва жили отдельно, одна — белая — сосала мать, а другую — рыжую — кормили из пипетки. Когда потом приятель решил подарить Бенасу и белую мышку и однажды вечером принес ее в клетке, да когда пустили их в одну клетку, то страшно было смотреть, насколько та, что росла у матери, обогнала сироту — белая была раза в три больше, вялая, с красными глазами. Они с приятелем тогда пустили в клетку к белой рыженькую мышку, смахивающую на белочку. Рыженькая была просто карлик по сравнению со своей упитанной сестрой! И не это главное: белая тут же пискнула и лениво набросилась на рыженькую, та поначалу думала, что белая круглая тварь собирается с ней поиграть, опрокинулась на спинку, выставила коготки и застыла. А белая, понюхала ее и тут же вцепилась рыженькой в горло, терзая ее задними лапками; малышка вскочила, пытаясь сопротивляться, но великанша снова ее подмяла. Вырвавшись, рыженькая бросилась наутек, проворно вскарабкалась по стене проволочной клетки и повисла под потолком, трясясь от ужаса и усталости, а толстуха внизу лапками разрывала вату в клочья; однако главная суматоха началась, когда рыженькая устала держаться и шлепнулась прямо на медвежью шею белой, а та, конечно, решила, что на нее напали. Малышка едва успела отскочить на несколько сантиметров и ждала, трясясь всем тельцем, глазки у нее округлились, словно бусинки. Белая одним прыжком метнулась к сестре, но та, будучи проворнее, успела увернуться и снова повисла под потолком клетки, но через минуту опять шлепнулась на спину белой… Еще несколько дней Бенас пытался их подружить, но результат все время был один и тот же. Бенас сердился, как-то даже посмотрел в окно, не