Бумаги превратились в пепел. Капитан закрыл заслонку; мы в молчании стояли один напротив другого. Но я уже начал терять терпение: пора было идти.
— Иньиго.
— Слушаю.
Он еще помедлил в раздумье, прежде чем продолжить:
— Знаешь, когда ты был поменьше, я иногда смотрел на тебя, спящего…
Я замер. Такого я никак не ожидал услышать. Мой бывший хозяин по-прежнему стоял у печи, положив руку на эфес.
— Часами смотрел… — добавил он. — Мысли в голове вертел так и эдак. Проклинал свалившуюся на меня ответственность.
Да ведь и я на тебя смотрел издали, внезапно подумал я. Смотрел, как ты угрюмо одевался и пристегивал шпагу, собираясь пойти и заработать нам на пропитание. Как потом, сидя в полутьме нашей убогой комнаты, топил угрызения совести в одиноком молчаливом пьянстве. И слышал, как бессонно ходишь ты всю ночь из угла в угол — так мыкается неупокоенная душа, — поскрипывая половицами, что-то еле слышно напевая или декламируя сквозь зубы, чтобы заглушить боль старых ран.
Все это мгновенно пронеслось у меня в голове. Я хотел было произнести это вслух, но сдержал свой порыв. Ну да, недаром говорится, что зрелость холодна и суха, а юность горяча и влажна — я побоялся, что голос дрогнет и выдаст нежданную нежность, вдруг затопившую мне душу. Капитан, сам того не зная, пришел мне на помощь.
— Однако на все — свои правила, — произнес он, пожав плечами.
И, отойдя наконец от печи, направился к кровати, где лежали наши плащи и шляпы, — я заметил, что он сменил бобровую шапку на обычную свою широкополую шляпу. Проходя мимо, остановился, придвинулся почти вплотную.
— Никогда не забывай правила. Собственные. У таких, как мы с тобой, это — единственное, за что можно уцепиться, когда все летит к чертовой матери.
Зрачки в середине спокойных глаз, по цвету похожих на воду в венецианских каналах, стали черными точками.
— Не забуду, — ответил я. — Этому я выучился у вас прежде всего прочего.
Взгляд его смягчился неожиданной благодарностью. Снова под усами мелькнула и пропала печальная усмешка.
— Не всегда у меня с тобой получалось… — сказал он и опять осекся. — Ладно, чего уж там… Каждый из нас — такой, какой есть.
Скрывая слабость — мне не хотелось, чтобы капитан заметил, что я расчувствовался, — я взял плащ, набросил его на плечи, скрывая под ним свой арсенал. Алатристе следил за каждым моим движением.
— Но я старался как мог, — добавил он вдруг.
Эти слова, хоть и были произнесены с нарочитой резкостью, не могли не растрогать меня. Ах, чтоб тебя, подумал я в сердцах. Разнюнились тут, как две старые дуэньи, того гляди, всплакнем друг у дружки на груди.
— Вы сделали для меня все, что было надо, капитан. И вы, и Каридад Непруха, — я похлопал себя по левому боку, отчего зазвенела и забрякала моя амуниция. — Я получил кров и оружие. Узнал приемы защиты и нападения, правила грамматики и арифметики, начатки латыни. Пишу хорошим почерком и без ошибок, почитываю иногда книжки, повидал мир… Чего еще мог бы желать для себя сирота, потерявший отца во Фландрии?
— Твой отец хотел бы для тебя иной доли. Чего-нибудь поближе к перу и чернильнице. Лиценциат Кальсонес, преподобный Перес и дон Франсиско попытались было направить тебя по этой стезе… Жаль, ничего не вышло.
Я застегнул пряжку плаща и поверх платка надел шляпу, ухарски сдвинув ее набекрень.
— Сегодня ночью мой отец, думаю, мог бы мной гордиться.
— Разумеется. Я говорю лишь, что…
— И мне этого довольно.
И взглянул на дверь, как бы давая понять, что время не терпит. И уже собирался натянуть перчатки, когда капитан протянул мне руку:
— Будь там поосторожней, сынок.
Еще свежее воспоминание о кинжале, приставленном к моему кадыку, заставило меня на миг замяться. Я глядел на эту крепкую, жилистую руку, на костяшках пальцев и на тыльной стороне кисти исполосованную, как гарда заслуженной боевой шпаги, давними шрамами. И потом уже без колебаний пожал ее. До того, как все начнется, мы должны были еще увидеться в таверне у Моста Убийц, но там вряд ли представился бы случай обменяться хоть несколькими словами.
— И вы себя берегите, капитан.
Я перешагнул через порог и в коридоре, в дальнем его конце, в дверях, ведших на канал, увидел черный против света неподвижный силуэт Гуальтерио Малатесты, который ожидал Алатристе, как демон ночи. Волки в овчарне, сказал я себе. Можно было себе представить, какая резня начнется, когда, рассыпая искры, вылетят из ножен их клинки. Я прошел мимо итальянца молча, не сказав ему ни слова, вышел на улицу и пересек заснеженную маленькую площадь. Ночь была сырая, как носовой платок новобрачной, от холода перехватывало дыхание. У входа в арку я огляделся по сторонам, чтобы убедиться, нет ли кого чужого. Потом укутался в плащ, плотней надвинул шляпу и скорым шагом двинулся к Риальто — на другую сторону Гран-Канале. Время от времени мне кучками и поодиночке встречались прохожие, но большей частью улицы были безлюдны. Ночь была глубокая, очень темная, однако устилавший землю снег, заглушая звук моих шагов, отчетливей выделял дома, предметы, тени. Кое-где окна светились, и сквозь стекла можно было видеть людей вокруг печек и празднично накрытые столы. Пришло время рождественского ужина, а я, по опыту — чужому, слава богу — зная, что в бой следует идти натощак, и памятуя, как корчились от боли раненные в живот, выпил перед уходом лишь кружку некоего пойла, сваренного из смолотых заморских зерен под названием «кахавé», от которого переставали слипаться глаза и не клонило в сон. На пустой желудок особенно печально было идти мимо харчевен и таверн, откуда доносилась веселая разноголосица и песни, из чего можно было заключить, что празднование Рождества уже началось. Благая ночь. Святая ночь. Ночь, когда появился на свет Христос-младенец. Я думал о том, что в нашем убогом домишке в Оньяте ужинают у очага мать и сестрички, вспоминал, как в детстве встречал праздник рядом с отцом — незадолго до того, как злая судьба привела его под стены бастиона Юлих. И так вот, голодный, одинокий и напуганный, шел я к Мосту Убийц. Сталь оружия леденила тело под плащом. Стужа была поистине лютеранская, и казалось, утро не наступит никогда.
IX. Заутреня
В доме донны Ливии Тальяпьеры рождественского ужина не было. Куртизанка стояла у окна в большой гостиной и смотрела в ночь. Комната освещалась только пламенем, потрескивавшим в устье облицованной мрамором печи.
— Пора, — сказал Диего Алатристе.
Донна Ливия не обернулась. На ней был длинный домашний халат, на плечах — шерстяная шаль, а волосы убраны под кружевной чепец. Алатристе, мягко ступая по ковру, приблизился к ней. Сюда, на второй этаж, он пришел попрощаться. Свернутый плащ лежал у него на руке, а в другой он держал шляпу.
— Не опасно ли оставаться здесь?
Женщина, будто не слыша, все так же неподвижно стояла у окна. В красноватом мерцающем свете углей кожа ее казалась, как и прежде, белой и гладко-упругой.
— Может, обойдется. Но, может быть, и нет, — настойчиво сказал капитан.
Ему не хотелось представлять ее в руках палачей. Но если в самом деле «не сойдет», то кто-нибудь непременно рано или поздно развяжет язык. И донне Ливии советовали покинуть Венецию в ближайшие дни, не дожидаясь развития событий, но она пропустила предложение мимо ушей. Обо мне есть кому позаботиться, сказала она. Есть у кого искать защиты. И есть средства и способы уладить дело.
Алатристе в очередной раз восхитился точеным профилем венецианки и округлыми очертаниями статной фигуры под скроенным на манер туники шелком. Капитан вспомнил об этом прекрасном теле, знакомом ему до самых сокровенных глубин, о теле сладостном и упоительном, но теперь недоступном, и затосковал. От этого тепла предстояло уйти в холодную ночную тьму, в ледяную неумолимую даль, и потому капитан медлил, хотя давно уже пора было выходить.
— Проститься хотел, — сказал он.
Он никак не мог избавиться от смущения. И потому не переставал испытывать неловкость. Крупица изящества придает вкус всему, говорили благородные кавалеры. Но он-то не был ни тем, ни другим, а изяществом природа наделила его скудней, чем следовало бы. Непринужденная легкость обращения не свойственна была ни характеру его, ни ремеслу. И жизнь обретению этой легкости не способствовала. Задумавшись об этом, он не сразу заметил, что женщина, повернувшись вполоборота, смотрит на него.
— Джеляю удаччи, — сказала она безо всякого выражения.
— Все было очень… — Алатристе замялся, подыскивая подходящие слова. — То есть я вам признателен… Спасибо.
— За что?
Большие карие глаза миндалевидной формы были неотрывно устремлены на него. И от стеснения Диего Алатристе нахмурился. Светлая печаль, томившая его, улетучилась бесследно. Внезапно ему захотелось оказаться подальше отсюда и заняться тем, к чему был призван. Тем, что делал всю жизнь. Для таких, как он, отсутствие трезвомыслия — самоубийственно.
— Да, вы правы.
Тальяпьера протянула руку. Алатристе на мгновение взял ее своей, наклонился и запечатлел краткий поцелуй — лишь чуть коснулся руки усами. При этом движении рукоять его «бискайца» звякнула о гарду шпаги. Донна Ливия продолжала смотреть на него, пока он выпрямлялся, поворачивался спиной и, набрасывая на ходу плащ, шел к дверям. Но нежданная мысль задержала его на самом пороге.
— Меня зовут не Педро Тобар, — сказал он, еще не успев надеть шляпу.
— Я знаю, — ответила она.
— А Диего.
Куртизанка уже вернулась к окну. Издали, в красноватом мерцании раскаленных углей в устье печи Алатристе почудилась улыбка у нее на губах.
— Грациэ, дон Диего.
— Не за что, сеньора.
Заждавшийся Гуальтерио Малатеста встретил его нетерпеливо-злобным ворчанием. Диего Алатристе прошел мимо и сел, пристроив шпагу между колен, в ожидавшую у берега гондолу с темным силуэтом гребца на корме. Плотнее закутался в плащ, покуда итальянец садился рядом, а гондольер отталкивался веслом от стенки. Гондола мягко качнулась на спокойной воде, а потом медленно заскользила в сторону Гран-Канале мимо каменных ступеней и заснеженных причалов. Подобно медленным летучим мышам, по широкой, черной ленте воды двигались отражения — стояночные огни других судов, освещенные окна, ореолы факелов на мосту через Риальто. Миновав его, гондола пошла к противоположному берегу, а там свернула в другой канал — узкий и темный, протекавший мимо церкви Сан-Лукас. Весло размеренно и бесшумно погружалось в тихую воду. Полнейшее и зловещее безмолвие нарушалось лишь изредка, когда на поворотах гондольер упирался в стенку ногой, помогая своему маневру, или когда весло скребло по камню или кирпичу. Алатристе и Малатеста молчали. Капитан время от времени отводил глаза от воды и искоса посматривал на спутника, и ему, будто парившему в этом умиротворяюще спокойном мраке между водой, ночью и Судьбой, казалось, что он плывет по реке мертвых и невидимым веслом на корме ворочает Харон, а у сидящего рядом так же мало надежд на возвращение, как и у него самого.