ности во что-то внутреннее, и потому чисто автоматичны, будто ноги и руки его привязаны ниточками к ногам и рукам прочих из этих скачущих; за улыбку же вполне мог сойти судорожный оскал, а за смех — выдохи, короткие и быстрые, возникающие от мелких, не видимых простым глазом коготков, которые душа запускает в средостение тела. И именно сейчас, глядя на дошедшего до ручки младшего оператора и на Летучего Хрена, завершившего сложную траекторию кружения по блиндажу мягкой посадкой за стол — рука его, подчиняясь энергии продолжающегося, еще не погасшего движения, извлекла из-за пазухи плоскую, черного стекла, рифленую бутылку и закружилась, разливая по кружкам что-то очень текучее, цвета жженого сахара, — так вот, глядя на все это безобразие, Петер подумал, что надо бы отправить Шанура в редакцию, пока он не наломал здесь дров, и пусть он там подзаймется, скажем, монтажом… Позже он много и бесплодно проклинал себя за это решение, но тогда оно показалось ему удачным… кто мог знать, чем все это обернется? И кто может сказать, что произошло бы, потеки события иным руслом? Но выпили, закусили колбасой, Летучий Хрен заверил, что дело пойдет, что советника он все-таки уломал, не такой дремучий оказался советник, как попервоначально показался, хоть и странный тип, конечно, да и добронамерен чересчур, но общий язык с ним находить можно и должно, особенно если постараться (он заглянул в горлышко бутылки, потряс ею над кружкой и добыл еще несколько капель), — ну и продолжайте в том же духе, ребята, а пленку я сегодня увезу. Всю. Уезжаю сегодня, один, остальные остаются. Пока. Да… на фронте? Дерьмо на фронте. Ладно, не буду подрывать ваш боевой дух…
Веселились? А вот почему: по приказу генерала Айзенкопфа было решено с сегодняшнего дня вводить отправление обрядов культа Императора. Саперов построили, но никто не знал, как и что нужно делать. Наконец кое-как разобрались: сам генерал встал у подножья постамента, а саперы маршировали перед ним и кричали «Ура!» в ответ на провозглашаемые здравицы. Потом стали приносить жертвы: в довольно большой чаше зажгли спирт. Поначалу спирт горел нормально, но потом, нагревшись, закипел, пламя стало огромным, и занялась фанерная стенка постамента. И вот то, как офицеры генеральской свиты тушили спирт и постамент, при этом старательно делая вид, что ничего не происходит, как они старались быть торжественными и благолепными, — вот это просто не поддается описанию! Но вот проявим пленку…
Майор Вельт вошел в сопровождении четырех солдат из комендантского взвода. Два солдата остались у двери, два шагнули на середину — автоматы у живота, пальцы на спусковых крючках, колючие быстрые взгляды из-под надвинутых касок, — а майор, затянутый в черную кожу, подошел медленно, мерзко вихляя задницей, поскрипывая в сочленениях и тем давая хорошо почувствовать свое приближение к Летучему Хрену, который побледнел — Петер очень хорошо знал, к чему именно бледнеет Летучий Хрен! — побледнел, но продолжал пока сидеть в позе самой пренебрежительной, — подошел и, протягивая руку ладонью вверх, скучным голосом сказал:
— Пленку.
Летучий Хрен неторопливо поднялся на ноги, стряхнул с рукава несущественную пушинку — как-никак он был действительно статский советник, чин, приравненный к генерал-майору, а полковничьи погоны свидетельствовали лишь о его независимом характере — и, не глядя на майора, сказал с великолепным выражением:
— Майор, подите вон.
Майор Вельт как бы мигнул всем лицом.
— В таком случае, — сказал он, — вы арестованы. Взять их! Солдаты подскочили с двух сторон к Летучему Хрену, им не впервой было арестовывать противников, но тут у них сорвалось, тесноват для такого рода дел оказался просторный блиндаж, и майор Вельт, шагнувший в сторону, чтобы не мешать солдатам, оказался спиной к Камерону. Камерон поступил просто: он обхватил майора рукой за шею и заорал страшным голосом:
— Все к стене! Застрелю!
Со своего места Петер видел, что пистолет Камерона оставался там же, где и был, — в кобуре, и что Камерон упирается в спину майора просто костяшкой пальца, но ни майор, ни его солдаты знать этого не могли и замерли на мгновение, и это мгновение Летучий Хрен использовал: выхватил из-за пазухи еще одну бутылку — точно такую же, рубчатую, черного стекла — и замахнулся ею, рявкнув:
— Ложись! Разнесу раздолбаев!
Солдаты отшатнулись, майор делал им какие-то жесты, которые можно было понимать двояко, и пока они опомнились, Петер и Шанур, уже с настоящими пистолетами в руках, поотбирали у них автоматы, один солдатик, у двери, плюгавенький такой очкарик с вывернутыми губами, совсем помертвевший от несообразности происходящего, автомат отдавать не хотел и что-то быстро-быстро бормотал в свое оправдание, и только налетевшая с фланга фурия-Брунгильда оплеухой привела его в чувство, солдатик отдал автомат и заплакал. Действуя трофейным автоматом как дубиной, Брунгильда поставила солдат лицом к стене, майора посадили на табурет и связали ему руки за спиной, и тут возник некий композиционный провал. Петер понял вдруг, что произошло непоправимое, что вот только что все они, поднявшие руку па этого ублюдка, подписали себе смертные приговоры и обжалования не будет… Это же почувствовал, наверное, и майор Вельт. И прочие, кажется, тоже почувствовали, потому что повисла пауза, которую было нечем заполнить; как в шахматной партии, когда эффектный и отчаянный ход, оказывается, не имеет продолжения, развития — и все идет на пропасть, и вот сейчас посыплется…
Не посыпалось. Хотя и было на грани и даже чуточку за гранью. Вошел господин Мархель, и вновь что-то сдвинулось и переменилось. Петер, как это бывало с ним в моменты сильного волнения, будто отстранился и смотрел со стороны, и вновь ему увиделась шахматная доска — как тихий ход, сделанный где-то на одном ее краю, отдается громом на краю противоположном, разом меняя оценку позиции и настроения и планы игроков.
— Спокойствие, господа, — сказал господин А\архель. Он был в форме полковника кавалергардов. — Спокойствие. Итак, майор, вы пошли по шерсть, а вернулись стриженным? Замечательно.
Майор зло посмотрел на господина Мархеля, но промолчал.
— Извините, господа, — сказал господин Мархель. — Майор превысил полномочия. Ему было поручено попросить вас ликвидировать несколько метров только что отснятой пленки. Я надеюсь, вы не станете возражать, если я скажу, что сохранение для потомков этого прискорбного эпизода крайне нежелательно?
— Станем, — сказал Летучий Хрен. — Вы же знаете принципы нашей редакции. Мы можем его не обнародовать, но сохранить обязаны.
— Это особый случай, — мягко сказал господин Мархель. — Ведь мы с вами присутствуем при историческом моменте зарождения новой религии, идущей на смену прогнившим насквозь верованиям в полоумного еврейского бродягу. И допустить, чтобы наши потомки получили страшный эмоциональный удар, увидев, как мы, их легендарные предки, неумело отправляем священные обряды, допустить, чтобы их религиозные чувства были так оскорблены, — нет, это немыслимо! Делайте со мной что хотите, но этого допустить нельзя. Да, пусть мы сегодня чуть погрешим против объективной истины, но ведь потомки простят нам этот наш грех — они будут добры и снисходительны, наши потомки, новая религия привьет им эти качества. А об истине не жалейте: ее очень много в нашем мире. Весь мир состоит из объективных истин. Мир бесконечен. От бесконечности отнять один — сколько будет? Бесконечность! А отнять десять! Все равно бесконечность!
— А если бесконечно отнимать по одному? — ехидно спросил Летучий Хрен.
— Бесконечность есть бесконечность! — ликующе провозгласил господин Мархель. — Так просто ее не исчерпать! Так что давайте пленку, и инцидент исчерпан.
Неловко было глядеть друг другу в глаза, потому и прощание оказалось скомканным и вообще не таким, как надо. Известие о том, что ему предстоит уехать, Шанур неожиданно принял спокойно и вопросов не задавал. Даже не то слово — спокойно, просто вспышка активности, настоящей, не марионеточной, когда разоружали комендатурщиков, и внезапная пустота потом, после капитуляции, — они сожгли в Шануре все, что могло гореть, и ничем, кроме апатии, Шанур ответить не мог.
— Я буду продолжать, — сказал ему тихонько Петер, когда таскали и укладывали коробки с пленкой. Шанур кивнул равнодушно.
Потом они пожали друг другу руки и даже обнялись на прощание, но пусто и нелепо, исполняя ритуал, не более того, и Петер не мог отогнать ощущение, что прикасается не к человеку, а к измятой бумаге. Это было страшно, носить в себе такое ощущение, но мало ли страшного приходится носить — и ничего…
— Не стреляют, — сказал вдруг Шанур, озираясь, будто стрелять должны были по ним и сейчас.
— Уже давно не стреляют, — сказал Армант. — Говорят, у зенитчиков в пушках пауки завелись.
Шанура передернуло.
— Не люблю пауков, — сказал он.
— А я люблю, — сказал Армант. — Помнишь, у меня тарантул жил, его звали Сарацин.
— Помню, — сказал Шанур. — Я тогда старался не заходить к тебе.
— Но заходил же.
— Заходил. Но это было неприятно.
— Я для него тараканов ловил.
— Надо ехать.
— Везет тебе. Будешь там с девочками баловаться.
— Счастливого пути, — сказал Петер. Шанур повернулся к нему.
— Петер, — сказал он, — я все пытаюсь вспомнить, что хотел тебе сказать, и никак не могу. Что-то надо было сказать — и забыл. Забыл, и все.
— Напишешь, — сказал Петер.
— Хорошо, — сказал Шанур, — вспомню и напишу.
Подошел Летучий Хрен, остановился в двух шагах. Шанур оглянулся на него, кивнул головой ему, потом кивнул Петеру, Ар-манту, потом махнул рукой и пошел к машине. По дороге он запнулся и чуть не упал.
— Петер, — сказал Летучий Хрен. — Так неудачно все получается. Но не могу задерживаться. Ты давай. Работай. Плюй на всех — и работай. Учти, что в случае чего, советник — в кусты, а расхлебывать тебе придется. Из этого и исходи. Пленки буду присылать больше, чем указано будет в накладных. Знай. Ну, вот…