Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа — страница 15 из 113

и тем источником стоит на одном конце мира, а сердце мира на другом. И сердце стоит против источника, исте­кая тоской, и очень-очень стремится и жаждет добраться до источника. И кричит, и взывает к источнику. Также и источник стремится к сердцу. (Y 2н, Е 268, R150)

Сердце страдает и телесно, и внутренне: теле­сно, потому что его обжигает солнце, а внутрен­не из-за своего страстного желания. Когда пер­вое страдание становится совсем невыносимым, над ним пролетает огромная птица и заслоняет его от солнца своими крыльями. Но даже во вре­мя этой краткой передышки, если сердце при­ближается к холму, оно больше не может ви­деть вершину и смотреть на источник. А не ви­деть источник даже мгновение смертельно опас­но для сердца. «И конечно — нет существования без сердца».

Что касается источника, то он не существует в последовательно текущем времени. «Сущность его времени в том, что сердце дает ему в подарок один день. А как подходит этот день к закату, при­ближается и конец его времени», и тогда сердце тоже исчезнет. Отмечая уходящий день, сердце и источник выражают свою страсть, рассказывая сказки и притчи и распевая песни. Этого момента и ждет Истинный муж доброты. Как только день подходит к концу, он дарует сердцу счастье ново­го дня, а то передает его источнику. Таким обра­зом можно прожить еще один день.

Каждый новый день сопровождается новыми стихами и музыкой, и каждый день они меняют­ся. Время, которое дарует Истинный муж добро­ты, он берет у самого заики, а тот бродит по све­ту, собирая добрые дела. Поэтому заика — самый мудрый из людей, ведь он один запускает ход вре­мени благодаря своим поступкам, и он знает все притчи и песни для каждого нового дня.

Здесь опять можно указать на главу из Псалмов, которая, возможно, вдохновила вообра­жение рабби Нахмана:

Услышь, Боже, вопль мой, внемли молитве моей!

От конца земли взываю к Тебе в унынии сердца моего;

возведи меня на скалу, для меня недосягаемую, ибо Ты прибежище мое,

Ты крепкая защита от врага.

Да живу я вечно в жилище Твоем и покоюсь под кровом крыл Твоих.

(Пс. 60:2-5)

Но это только укажет на степень, до которой рас­сказчик переработал библейский текст и кон­текст. Сама притча не является молитвой или псалмом. Скорее, она переделывает опыт молит­вы, ужасающую и непреодолимую пропасть меж­ду молящимся и Богом, в одновременно личност­ный и горький язык. Неудивительно, что рабби Нахман сам сочинил множество песен — напе­вов без слов и легко запоминающихся мелодий на ивритские и идишские слова — которые зажи­ли своей жизнью везде, где евреи впадали в отча­яние66.

И вновь для символов, которые использует Нахман, можно найти каббалистические парал­лели: сердце — это Шхина и истинный цадик, стремящийся к Богу; но чувство мучительной страсти в этом рассказе-внутри-рассказа-внутри- рассказа абсолютно новое. Стремление к невоз­можной близости. Парадокс диалектической веры, которая взывает больше к отсутствию Бога, чем к Его присутствию, поскольку без отсутствия нет страсти, а без страсти нет веры. Космическая битва не ради возвращения единства, а ради сое­динения моментов обособленного времени и пер­вичного источника Времени, который существу­ет вне времени. Все это присуще лишь теологии и художественному видению рабби Нахмана67. Это настоящий поединок между экзистенциальной битвой рассказчика и материалом его сказки.

Рабби Нахман был первым современным ев­рейским классицистом, вершиной предшество­вавшего ему творчества и предвестником гря­дущего возрождения. Он изменил восприятие сказки на идише не только у своих непосред­ственных слушателей — так будут смотреть бу­дущие поколения еврейских писателей на искус­ство рассказывания историй, так и мы, в ретро­спективе, читаем идишские сказки и так мы пи­шем о них. Если бы не рабби Нахман, эта книга о современном идишском повествовании начина­лась бы с Айзика-Меира Дика и пятидесятых го­дов XIX в. или с И.-Л. Переца и девяностых годов XIX в. Вместо этого она начинается с завершения библейского канона, и даже раньше — с первич­ной катастрофы, с которой начинается существо­вание мира.

Культурное значение «Сказок» невозможно переоценить. Они являются великим водораз­делом, из которого одновременно берут начало многие направления еврейского творчества: ли­тературного, литургического, раввинистическо- го, каббалистического. Вернувшись к «первым

годам» как собственной души, так и души своего народа, рабби Нахман заставил волшебную сказ­ку говорить — как о трагическом смертельном исходе, так и о радости общинного и космическо­го исцеления. Соединив иврит и идиш, ученых и народ, мистическое прошлое и историческое настоящее, рабби Нахман придумал новую фор­му еврейского самовыражения. Соединив свою страсть и умение рассказывать истории, он пре­вратил содержание эфемерной сказки в настоя­щую книгу-сейфер. Образованный рассказчик сделал свое ремесло источником молитвы, экзо­терическим текстом, который произносят посвя­щенные. Были истории, которые мудрецы расска­зывали о патриархах, пророках и священниках; были истории, которые ученики распространяли о своих святых наставниках. Но до Нахмана бен Симхи из Брацлава не было раввина-поэта, кото­рый сам превратился в могучего сказочного ге­роя, способного пробудить мир.

Глава третья Муж знания Айзик-Меир Дик

Ден ин унзере цайтн эндерт зих ин йор ви фар цайтн ин а ганцн дор. Ведь в наше время меняется столько за год,сколько прежде за то время, которое прожил целый род.

А.-М. Дик, 1864

А что же женщины? Они не торговали с Лейпцигом, Кенигсбергом или Веной. У них не было возможности изучать Талмуд. Они могли читать на идише «Восхваления Бааль-Шем-Това» или двуязычные «Сказки» рабби Нахмана, но они оставались дома, когда их мужья совершали па­ломничества к ребе. Женщинам по большей части приходилось удовлетворяться переработанными произведениями прошлых поколений. Они были неизменными читательницами новых произве­дений на идише.

Если верить исторической памяти Шолема- Янкева Абрамовича, образованные женщины в Литве 1840-х гг. сидели на строгой диете из би­блейских историй и проповедей на идише. Цене- рене1 («Пойдите и узрите», 1622) приобрела такую

популярность в роли гомилетического коммента­рия к Библии, что женщины распевали ее вслух вечером в пятницу, и еврейский дом трудно пред­ставить себе без экземпляра этой книги. Для более серьезного чтения они обращались к эти­ческому трактату под названием «Горящий кан­делябр» (1701). Субботними вечерами вся семья собиралась почитать вслух знаменитую Сефер га-яшар («Книга Праведного»), а все, что не было описано в жизни и приключениях библейского Иосифа, прекрасно восполняла новейшая книга «Величие Иосифа». По-видимому, еврейские жен­щины имели в своем распоряжении вполне доста­точно ивритской классической священной лите­ратуры, изложенной ученым идишским стилем2.

Так где же могли произойти перемены, если вся грамотная часть восточноевропейских евреев уже находила удовлетворение своих интеллектуаль­ных и эстетических нужд в сочинениях, создан­ных столетия тому назад? Замкнутость еврейской культуры, безусловно, была главным препятстви­ем для тех, кто, подобно юному Абрамовичу (род. в 1836 г.), нетерпеливо жаждал перемен. Когда в шестидесятые годы XIX в. он решил, что больше всего евреям нужна социально значимая про­за на общепонятном языке, Абрамович надел на себя маску Менделе-книгоноши. Вот как он донес свой товар до читателей обоего пола: «Румл, вот чем я занимаюсь, то есть Танахами, молитвенни­ками на будни и праздники, молитвенниками на дни покаяния, молитвами на идише для женщин (тхинес) и другими религиозными сочинениями (сфорим) того же рода. Еще вы можете найти вся­кие истории (майсес) и несколько этих новомод­

ных книжечек (бихлех3. Если и было простран­ство для маневра, его следовало искать где-то в этом списке.

Центральное положение в еврейском куль­турном наследии занимали румл-сфорим, сочи­нения, абсолютно необходимые в повседневной жизни соблюдающего заповеди еврея в течение всего года. Румл — это торговая марка, акроним слов сифрей рабаним у-меламдим, объединяю­щая канонические тексты на иврите и арамей­ском языке, написанные раввинами и учеными, и часто для них же и предназначенные4. Хотя Менделе ограничил свой список молитвенни­ками для мужчин и женщин, в него могла вой­ти и книга-сейфер, содержащая что-нибудь из Талмуда или из «Сказок» рабби Нахмана. Идиш тоже прошел долгий путь до появления книго­печатания, поэтому сочинения на идише, по­добные Цене-рене, приобрели канонический статус сфорим благодаря своему религиозному содержанию и привязке к ивритско-арамейским источникам — даже если непосредственного ис­точника и не было. Тем не менее издание новой книти-сейфер, когда существовало так много старых, означало посягательство на священную территорию.

Майсес, которым Менделе подарил долгую жизнь, общество принимало, но никакого офи­циального статуса они нигде не имели. Конечно, раввинистическая элита постоянным потоком издавала стереотипные суровые предостереже­ния о вредоносном эффекте от чтения, особенно в святую субботу, художественной литературы, и к началу XIX в. реальное число произведений

светской развлекательной литературы на идише действительно было очень небольшим5. Когдама- скилим, подобные Айзику-Меиру Дику, стали соз­давать светский идишский роман, они оказались перед необходимостью в чем-нибудь превзойти три произведения: «Тысячу и одну ночь», Центуре Вентуре и Бове-майсе. Центуре Вентуре — всего- навсего «Приключения Синдбада-морехода», которые сами по себе являются частью «Тысячи и одной ночи», тогда как