и тем источником стоит на одном конце мира, а сердце мира на другом. И сердце стоит против источника, истекая тоской, и очень-очень стремится и жаждет добраться до источника. И кричит, и взывает к источнику. Также и источник стремится к сердцу. (Y 2н, Е 268, R150)
Сердце страдает и телесно, и внутренне: телесно, потому что его обжигает солнце, а внутренне из-за своего страстного желания. Когда первое страдание становится совсем невыносимым, над ним пролетает огромная птица и заслоняет его от солнца своими крыльями. Но даже во время этой краткой передышки, если сердце приближается к холму, оно больше не может видеть вершину и смотреть на источник. А не видеть источник даже мгновение смертельно опасно для сердца. «И конечно — нет существования без сердца».
Что касается источника, то он не существует в последовательно текущем времени. «Сущность его времени в том, что сердце дает ему в подарок один день. А как подходит этот день к закату, приближается и конец его времени», и тогда сердце тоже исчезнет. Отмечая уходящий день, сердце и источник выражают свою страсть, рассказывая сказки и притчи и распевая песни. Этого момента и ждет Истинный муж доброты. Как только день подходит к концу, он дарует сердцу счастье нового дня, а то передает его источнику. Таким образом можно прожить еще один день.
Каждый новый день сопровождается новыми стихами и музыкой, и каждый день они меняются. Время, которое дарует Истинный муж доброты, он берет у самого заики, а тот бродит по свету, собирая добрые дела. Поэтому заика — самый мудрый из людей, ведь он один запускает ход времени благодаря своим поступкам, и он знает все притчи и песни для каждого нового дня.
Здесь опять можно указать на главу из Псалмов, которая, возможно, вдохновила воображение рабби Нахмана:
Услышь, Боже, вопль мой, внемли молитве моей!
От конца земли взываю к Тебе в унынии сердца моего;
возведи меня на скалу, для меня недосягаемую, ибо Ты прибежище мое,
Ты крепкая защита от врага.
Да живу я вечно в жилище Твоем и покоюсь под кровом крыл Твоих.
(Пс. 60:2-5)
Но это только укажет на степень, до которой рассказчик переработал библейский текст и контекст. Сама притча не является молитвой или псалмом. Скорее, она переделывает опыт молитвы, ужасающую и непреодолимую пропасть между молящимся и Богом, в одновременно личностный и горький язык. Неудивительно, что рабби Нахман сам сочинил множество песен — напевов без слов и легко запоминающихся мелодий на ивритские и идишские слова — которые зажили своей жизнью везде, где евреи впадали в отчаяние66.
И вновь для символов, которые использует Нахман, можно найти каббалистические параллели: сердце — это Шхина и истинный цадик, стремящийся к Богу; но чувство мучительной страсти в этом рассказе-внутри-рассказа-внутри- рассказа абсолютно новое. Стремление к невозможной близости. Парадокс диалектической веры, которая взывает больше к отсутствию Бога, чем к Его присутствию, поскольку без отсутствия нет страсти, а без страсти нет веры. Космическая битва не ради возвращения единства, а ради соединения моментов обособленного времени и первичного источника Времени, который существует вне времени. Все это присуще лишь теологии и художественному видению рабби Нахмана67. Это настоящий поединок между экзистенциальной битвой рассказчика и материалом его сказки.
Рабби Нахман был первым современным еврейским классицистом, вершиной предшествовавшего ему творчества и предвестником грядущего возрождения. Он изменил восприятие сказки на идише не только у своих непосредственных слушателей — так будут смотреть будущие поколения еврейских писателей на искусство рассказывания историй, так и мы, в ретроспективе, читаем идишские сказки и так мы пишем о них. Если бы не рабби Нахман, эта книга о современном идишском повествовании начиналась бы с Айзика-Меира Дика и пятидесятых годов XIX в. или с И.-Л. Переца и девяностых годов XIX в. Вместо этого она начинается с завершения библейского канона, и даже раньше — с первичной катастрофы, с которой начинается существование мира.
Культурное значение «Сказок» невозможно переоценить. Они являются великим водоразделом, из которого одновременно берут начало многие направления еврейского творчества: литературного, литургического, раввинистическо- го, каббалистического. Вернувшись к «первым
годам» как собственной души, так и души своего народа, рабби Нахман заставил волшебную сказку говорить — как о трагическом смертельном исходе, так и о радости общинного и космического исцеления. Соединив иврит и идиш, ученых и народ, мистическое прошлое и историческое настоящее, рабби Нахман придумал новую форму еврейского самовыражения. Соединив свою страсть и умение рассказывать истории, он превратил содержание эфемерной сказки в настоящую книгу-сейфер. Образованный рассказчик сделал свое ремесло источником молитвы, экзотерическим текстом, который произносят посвященные. Были истории, которые мудрецы рассказывали о патриархах, пророках и священниках; были истории, которые ученики распространяли о своих святых наставниках. Но до Нахмана бен Симхи из Брацлава не было раввина-поэта, который сам превратился в могучего сказочного героя, способного пробудить мир.
Глава третья Муж знания Айзик-Меир Дик
Ден ин унзере цайтн эндерт зих ин йор ви фар цайтн ин а ганцн дор. Ведь в наше время меняется столько за год,сколько прежде за то время, которое прожил целый род.
А.-М. Дик, 1864
А что же женщины? Они не торговали с Лейпцигом, Кенигсбергом или Веной. У них не было возможности изучать Талмуд. Они могли читать на идише «Восхваления Бааль-Шем-Това» или двуязычные «Сказки» рабби Нахмана, но они оставались дома, когда их мужья совершали паломничества к ребе. Женщинам по большей части приходилось удовлетворяться переработанными произведениями прошлых поколений. Они были неизменными читательницами новых произведений на идише.
Если верить исторической памяти Шолема- Янкева Абрамовича, образованные женщины в Литве 1840-х гг. сидели на строгой диете из библейских историй и проповедей на идише. Цене- рене1 («Пойдите и узрите», 1622) приобрела такую
популярность в роли гомилетического комментария к Библии, что женщины распевали ее вслух вечером в пятницу, и еврейский дом трудно представить себе без экземпляра этой книги. Для более серьезного чтения они обращались к этическому трактату под названием «Горящий канделябр» (1701). Субботними вечерами вся семья собиралась почитать вслух знаменитую Сефер га-яшар («Книга Праведного»), а все, что не было описано в жизни и приключениях библейского Иосифа, прекрасно восполняла новейшая книга «Величие Иосифа». По-видимому, еврейские женщины имели в своем распоряжении вполне достаточно ивритской классической священной литературы, изложенной ученым идишским стилем2.
Так где же могли произойти перемены, если вся грамотная часть восточноевропейских евреев уже находила удовлетворение своих интеллектуальных и эстетических нужд в сочинениях, созданных столетия тому назад? Замкнутость еврейской культуры, безусловно, была главным препятствием для тех, кто, подобно юному Абрамовичу (род. в 1836 г.), нетерпеливо жаждал перемен. Когда в шестидесятые годы XIX в. он решил, что больше всего евреям нужна социально значимая проза на общепонятном языке, Абрамович надел на себя маску Менделе-книгоноши. Вот как он донес свой товар до читателей обоего пола: «Румл, вот чем я занимаюсь, то есть Танахами, молитвенниками на будни и праздники, молитвенниками на дни покаяния, молитвами на идише для женщин (тхинес) и другими религиозными сочинениями (сфорим) того же рода. Еще вы можете найти всякие истории (майсес) и несколько этих новомод
ных книжечек (бихлех)»3. Если и было пространство для маневра, его следовало искать где-то в этом списке.
Центральное положение в еврейском культурном наследии занимали румл-сфорим, сочинения, абсолютно необходимые в повседневной жизни соблюдающего заповеди еврея в течение всего года. Румл — это торговая марка, акроним слов сифрей рабаним у-меламдим, объединяющая канонические тексты на иврите и арамейском языке, написанные раввинами и учеными, и часто для них же и предназначенные4. Хотя Менделе ограничил свой список молитвенниками для мужчин и женщин, в него могла войти и книга-сейфер, содержащая что-нибудь из Талмуда или из «Сказок» рабби Нахмана. Идиш тоже прошел долгий путь до появления книгопечатания, поэтому сочинения на идише, подобные Цене-рене, приобрели канонический статус сфорим благодаря своему религиозному содержанию и привязке к ивритско-арамейским источникам — даже если непосредственного источника и не было. Тем не менее издание новой книти-сейфер, когда существовало так много старых, означало посягательство на священную территорию.
Майсес, которым Менделе подарил долгую жизнь, общество принимало, но никакого официального статуса они нигде не имели. Конечно, раввинистическая элита постоянным потоком издавала стереотипные суровые предостережения о вредоносном эффекте от чтения, особенно в святую субботу, художественной литературы, и к началу XIX в. реальное число произведений
светской развлекательной литературы на идише действительно было очень небольшим5. Когдама- скилим, подобные Айзику-Меиру Дику, стали создавать светский идишский роман, они оказались перед необходимостью в чем-нибудь превзойти три произведения: «Тысячу и одну ночь», Центуре Вентуре и Бове-майсе. Центуре Вентуре — всего- навсего «Приключения Синдбада-морехода», которые сами по себе являются частью «Тысячи и одной ночи», тогда как