магида, а невест развлекает свадебный шут бадхен. Это пылкое возрождение народной религиозности рассчитано на то, чтобы повернуть время вспять и благодаря многовековой изоляции придать популярность традициям набожных европейских евреев2.
Но моя история рассказывает не о ритуалах и церемониях. Вместо этого я приглашаю читателя на свадьбу к моим друзьям, еврейской паре, которые в свои тридцать лет более традиционны, чем их родители, родившиеся в Америке. Мои друзья возродили некоторые свадебные обычаи, о которых их родители никогда не знали, разве что видели что-то подобное на сцене идишского театра: церемония бадекнс, когда жених покрывает волосы невесты фатой; предсвадебный muui (стол), на котором ученая речь жениха о Торе постоянно
прерывается песнями. Программу мероприятия даже распространили заранее, чтобы гости понимали, что происходит. Это тоже хорошо, ведь с ортодоксальной точки зрения не все традиции, соблюденные на этой свадьбе, вполне кошерны.
Во-первых, невеста говорит речи за отдельным женским столом — нововведение, возможное только в Америке, где женщины, получившие еврейское образование, победили в борьбе за равноправие. Во-вторых, под свадебным балдахином надевают не одно кольцо, а два, а традиционную формулу заключения брака произносят и жених, и невеста, в соответствии с принципом равноправия полов, который (как выяснилось в результате длительного исследования) признает Талмуд.
Еще меньше скромности в празднестве, которое следует за церемонией. Здесь оркестр, состоящий исключительно из молодых мужчин, исполняет десятки свадебных песнопений на библейские стихи. Молодежь и старики танцуют свой вариант хоры, нечто похожее на шер (парный танец) и самый веселый кейцад меракдим («Как танцуют [перед невестой]»). Хотя мужчины и женщины танцуют вместе — в нарушение традиционной ортодоксальной практики, — кажется, только женщины знают фигуры израильского народного танца.
В сторонке стоит Алина, женщина в будничной одежде. Она вовсе не брошенная обманщиком- женихом жена, как, несомненно, было бы в идиш- ской мелодраме. Жизнь еще причудливее выдумки, Алина — полька и католичка, она антрополог и специализируется на этнографии восточноевропейских евреев. Алина много знает о еврейских свадебных обычаях — частично ее знания почерпнуты из бесед со старыми поляками, которые помнят довоенные хасидские свадьбы, — и ее поражает новизна происходящего. Она понимает, что персональное обращение раввина к жениху и невесте, которые стоят перед ним под свадебным балдахином, — это протестантское влияние; в римско-католической и ортодоксальной еврейской практике основные ритуалы никогда не искажаются. Кроме того, она отмечает, что порыв реконструкции традиций, владеющий женихом и невестой, не дошел до того, чтобы нанять бад- хена, шута, работа которого состоит в том, чтобы увеселять гостей и растрогать их до слез раешными стихами. Причина в том, что искусство бадхе- на неотделимо от дос идише ворт, еврейского разговорного языка, а никто в этом кругу не говорит на идише.
Алина спрашивает меня о происхождении песнопений. Мне приходится признать, что большинство из них были написаны за последние четверть века—Шломо Карлебахом, Бенционом Шенкером и многочисленными участниками израильских фестивалей песни. В наш век, когда у любого подростка есть CD-плеер или магнитофон, песни на иврите распространяются так же быстро, как любой другой продукт контркультуры. И танцы тоже не унаследованы детьми от родителей по той простой причине, что предыдущее поколение американских евреев, даже ортодоксов, не танцевало ничего, кроме вальсов, фокстротов, танго и джаза. Свадебные музыканты наших дней редко включают в свой еврейский репертуар что-то кроме Гава нагила. Набор нынешних еврейских танцев создается в сионистских летних лагерях США или в израильских кибуцах.
Возвращаясь мыслями к этому событию, я понимаю, что при всей эклектике, сознательном выстраивании программы мероприятия и желании быть современными, всецело оставаясь в традиционных рамках, мои друзья устроили настоящую еврейскую свадьбу Она была очень убедительна. Чего же больше — они соединили разные творческие пласты с собственной созидательной энергией: кибуцная культура двадцатых-тридцатых годов породила культуру еврейских летних лагерей сороковых-пятидесятых, которая, в свою очередь, породила неохасидское возрождение шестидесятых-семидесятых. Как же после этого провести грань между выдумкой и аутентичностью? Почему еврейское прошлое, реконструированное по этнографическим записям и неточным воспоминаниям польских крестьян- католиков, более достоверно, чем стилизованные свадебные сцены из идишского кино?
Возможно, различие кроется в статусе сохранившихся традиций. Алина полагала, что она обнаружила археологические остатки польско- еврейского прошлого. Хасиды из Бруклина, Нью- Сквера и Монси, чудом пережившие Холокост, несомненно, верили, что воскресили к жизни прошлое, но, чтобы сохранить свои шансы на будущее, они создали ультраортодоксальные клоны общества потребления от «Макдовидса» до «Шлок Рока»3. Промежуточную позицию заняли только мои друзья-молодожены, которые сохраняли традицию лишь для того, чтобы она обслуживала их современные потребности.
Евреи, которые занимают эту промежуточную позицию, пытаясь сочетать старое и новое, и являются предметом моего исследования. Их попытку обращаться к современным проблемам на языке традиции я назвал бы «творческой изменой». Употребление слова «измена» в описании современной ортодоксальной свадьбы может возмутить некоторых читателей. Они могут даже счесть его не вполне приличным, хотя оно вовсе не является таковым. «Творческий анахронизм» Давида Левенталя был бы удачнее, но мои друзья не «вчитывались» в прошлое, полагая, что попали в него4. Они вполне осознавали, что проводить свадебную церемонию на основе равноправия мужчин и женщин в правовой системе, построенной на строгом разграничении полов, означало бы устроить переворот, хотя и с благородными целями. Знание, что мы живем «вслед за традицией», — необходимое условие творческой измены5.
В основе их старомодной еврейской свадьбы лежит искусное формирование новой традиции. В этом отношении мои друзья стоят в длинном и славном ряду еврейских открывателей старого, от Нахмана из Брацлава до Йосла Бирштейна. Они и составляют предмет моей книги: писатели, художники и интеллектуалы, которые предпочли открыть заново прошлое, потому что они, как и мои друзья, далеко ушли от народа, его сказок и песен. После долгих поисков они обнаружили среди традиционных форм еврейского самовыражения такие, которые лучше всего поддавались радикально новой интерпретации.
Вся моя книга посвящена утрате и повторному обретению. Ее герои — современные еврейские революционеры, мятежники и иммигранты, которые пытались сохранить для отошедшей от традиции публики те формы культуры, которые принадлежат этой традиции. Когда представители народа уже не существуют, недоступны или не интересуются своей культурой, стилизованные идишские сказки, монологи, баллады, любовные песни, колыбельные и пуримские представления занимают опустевшую нишу. И они так хорошо закамуфлированы, что в результате, где бы люди ни искали аутентичного выражения идишкайта на идише, они в первую очередь обращаются к этим произведениям.
Каждый акт реконструкции по своей сути является искажением, а любое успешное воссоздание всегда паразитирует на оригинале. Именно это имел в виду французский социолог литературы Робер Эскарпи, определяя литературное творчество как акт «творческой измены»6. Если оставить в стороне резкость, то он утверждает очевидное: любое произведение искусства пропитано всем предшествующим ему искусством. Ни один художник не может создать нечто из ничего, а тем более те новоприбывшие из еврейской Восточной Европы, у которых до 1860-х гг. даже не было своего ивритского слова со значением «литература»7. Что же касается идиша, низкого разговорного языка, то он обладал своего рода культурой третьего мира, которой пришлось нагонять последние 150 лет европейского искусства и литературы и которой это с успехом удалось. В 1910 г. И.-Л. Перец жаловался, что современная идишская литература уже может похвастать «проницательным и болезненным взглядом со стороны... в стиле Чехова, искаженным русским переводом Мопассаном, карикатурой бесталанного Санина [героя Арцыбашева]»8. Чего, по мнению Переца, не хватало, так это традиции. Когда Перец и другие идишские писатели в конце концов нашли то, что они искали в прошлом, они, наверное, были виновны в измене традиционным источниками, но их никогда бы не обвинили в смертоносном предательстве.
На иврите слово «измена» звучит как бгида, от корня б-г-d, который также имеет значение одевания или сокрытия. Оба значения следует учитывать, читая эту книгу: среди ее героев есть как те, кто своим творческим присваиванием еврейских фольклорных источников осуществлял добровольный и агрессивным акт измены, так и те, кто действовал более консервативно, маскируя отвергнутый в прошлом материал.
Моим первым проводником по тайным тропам внутренней еврейской реконструкции был лингвист и историк культуры Макс Вайнрайх. В своем фундаментальном труде «История языка идиш» Вайнрайх ввел понятие «вертикальной легитимации»9. Гениальной чертой ашкеназского еврейства (говоривших на идише евреев Восточной и Центральной Европы), по мнению Вайнрайха, была его способность вычитывать все творчество в прошлом. Как в культурном, так и в правовом поле любое новшество легитимизировалось только постольку, поскольку обладало корнями. Возрождение происходило скорее вертикально во времени, чем горизонтально в пространстве. Вместо того чтобы побуждать евреев учиться культуре окружающих народов и ее достижениям, ашкеназские мыслители и юристы подталкивали их к переменам во имя Моисея, рабби Акивы и Йегуды ге-Хасида. Освященное прошлое было неисчерпаемым источником нового.