Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа — страница 35 из 113

На самом же деле его сила происходит из раз­меренности его повседневной жизни. Его един­ственная слабость — добрая понюшка табаку вечером в пятницу — строжайшим образом обу­словлена временем, местом, длительностью и галахической дозволенностью. А значит, все что нужно для исполнения задания — это дайчл — «немец в шляпе, в штанах в зеленую полоску... плюгавенький такой немчишко», который лишь слегка изменит обычаи раввина. Последняя гро­тескная сцена — это праведный раввин, бегущий за катящейся табакеркой, в то время как святая суббота уже давно наступила.

В ловушке литературного мира, где все эпи­ческие битвы уже выиграны (Иовом) или прои­граны (Йосефом делла Рейной), проблема равви­на — это не проблема зла. Для такого несгибае­мого и морально незапятнанного человека арена истинной борьбы лежит в неизведанной реально­сти воображения. Здесь, в обширной галерее че­ловеческих желаний, именно его страсть к про­стой понюшке табаку (как мечта Бонци о свежей булке с маслом каждое утро) ставит ему поднож­ку. Хелмский раввин заслуживает осмеяния не потому, что он не смог сделать выбор между пра­вильным и неправильным, а потому, что он не в состоянии возмечтать о чем-то невероятном.

В преддверии праздников и герои, и читатели больше склонны к полету фантазии. Лесах, празд­ник свободы, мог бы стать очевидным выбором (хотя для радикального. Переца, как мы видели, совсем не очевидным) для «Праздничных лист­ков». Пасхальные истории, однако, совершенно обязательны для писателя-журналиста, особен­но рассказы об Илии-пророке, абсолютном фаво­рите идишских народных сказок, который появ­ляется на каждом седере, чтобы отпить из особо­го бокала. Обычно он странствует переодетым и приходит на помощь простым безымянным евре­ям. Используя все элементы этой формулы, Перец пишет «Фокусника» для пасхального приложения к газете Дер фрайнд (1904)80.

В Волынский городок однажды прибыл фокусник.

И хотя дело было в полное треволнений предпасхаль- ное время, когда у всякого еврея больше забот, нежели волос на голове, все же прибытие фокусника произвело сильное впечатление. Загадочный человек! Оборванный, обтрепанный, но с цилиндром, правда измятым, на голо­ве; еврейское лицо — о его происхождении достаточно говорит один нос, — но с бритой бородой! И паспорта нет при нем, и никто не видал, ест ли он, и что он ест, разре­шенную ли евреям пищу или всякую. Знай, кто он такой!

Спросят его: «Откуда?» Говорит: «Из Парижа». Спросят: «Куда?» — «В Лондон!» — «Как вы сюда попали?» — «Забрел!» Как видно, пешком ходил! И не показывается в молельне, даже в Великую Субботу не пришел! А приста­нут к нему, соберутся толпой вокруг него, он вдруг исче­зает, точно земля его проглотила, и появляется на другом конце базара. (Y147, Е 218, R 237)

Еврей или иноверец? Местный шарлатан или ар­тист без роду-племени? Энергичными неполными предложениями рассказчик вводит главный эле­мент интриги. Проблема идентичности фокусни­ка — это проблема еврейской идентичности вооб­ще, потому что если он настоящий, то и его чудеса тоже, а у евреев на сей счет есть скептическая тра­диция. «Египетские чародеи, вероятно, обнаружи­вали еще большее искусство!» Тогда «почему фо­кусник сам так беден? Человек скребет червонцы с подошвы, а не может уплатить за постой хозяи­ну. Свистом печет калачи да булки, точно настоя­щий пекарь, индюков из голенища тянет, а лицо у него изможденное, краше в гроб кладут, и голод горит пламенем в его глазах! Народ шутит: пятый вопрос явился к четырем пасхальным!». Часть людей склоняются к тому, что чудеса, которые он творит, настоящие. Их можно съесть и можно по­трогать. Другая часть подозревает, что если это не так, то все что он может предложить, это дешевое развлечение, причем в самый неподходящий пе­риод года. А если вдруг он Илия, то почему он от­крылся так рано?81

Фокусник — это переходная фигура, дей­ствующая в переходное время. Появление в этих сложных условиях Хаима-Йоны, человека весьма богобоязненного, тоже должно возбудить подо­зрение. Он не ламедвовник и не скрытый правед­ник. Хаим-Йона — разорившийся лесоторговец, который теперь живет только своей верой в то, что Бог не оставит его. Похоже, что этому больше никто не верит: ни его жена Ривка-Бейля, ни со­седи, ни даже раввин. «Если у него есть надежда, так есть!..» — запинаясь, восклицает раввин, ког­да соседи приходят пожаловаться, что Хаим-Йона отказывается от еды в самый канун праздника. Этот упрямый человек точно не к месту в век практицизма.

Но он все же вознагражден, причем драматизм момента чувствуется меньше, чем в обычной сказ­ке. «Хаим-Йона возвращается из синагоги домой; видит, все окна на площади сияют праздничной радостью; лишь его дом стоит, точно юная вдови­ца среди веселых гостей, точно слепой меж зрячи­ми» (Y149, Е 220, R 239). Он пытается поддержать праздничное настроение и соглашается пойти с женой и присоединиться к чужому седеру. В это время появляется фокусник и превращает тьму в свет. «Абракадабра»—два серебряных подсвечни­ка возникают в воздухе. Незамедлительно появ­ляются все остальные элементы седера: скатерть, кресла, белые подушки, блюдо с мацой, бутылка вина, праздничная трапеза. Даже Пасхальная ага- да в золотом переплете.

Остолбеневшие муж и жена внезапно в один голос выражают восторг и сомнение. (Это извест­ное сказочное правило: в сцене, где действуют три человека, двое из них должны выступать дуэ­том.) В конце концов, фокусник не призывал Имя Божье. Он просто продолжил представление. Сомнение подчеркивается их нерешительно­стью, что же делать дальше: Хаим-Йона опасается оставлять жену наедине с фокусником, а Ривка- Бейля настаивает, что раввин никогда не поверит «глупой еврейке», если она пойдет одна. Поэтому они идут вместе, и раввин говорит им, как про­верить, действительно ли все это всего лишь ил­люзия. «Если маца даст крошиться, — наставля­ет он их, — вино — литься в чаши, подушки на ложах — ощупать себя, тогда хорошо... Тогда это дар неба, и они могут этим пользоваться». Только вернувшись домой и проведя настоящий седер, они убеждаются, что гость, который к тому вре­мени уже исчез, был сам Илия-пророк.

Как странно, что человек глубочайшей веры, который, казалось бы, всегда должен быть готов к чудесам, не распознает чуда, столкнувшись с ним лицом к лицу. Как комично, что он боится оставить жену наедине с Илией-пророком. В тра­диционной сказке тот, кто сомневается в появ­лении Илии на седере, немедленно подвергается наказанию82. Но Хаим-Йона в этот критический момент получает награду, несмотря на свои со­мнения. Рожденный, как становится ясно из за­вязки, в век скептицизма, Хаим-Йона не может стать полностью человеком, пока не преодолеет критический момент сомнения. Возможно, Хаим- Йона награжден из-за своих сомнений.

Подчиняясь всем формальным условиям (о чу­десной награде и прочем), Перец придумал рас­сказ об Илие заново. Заручившись милостью сверхъестественных сил, он возродил историю о вере для поколения читателей, потерявших веру. Использовав в качестве ключевого момента эле­мент сомнения, он исказил идишскую народную сказку во имя светского гуманизма. Более того, он привлек Илию в двусмысленной роли фокус­ника, с цилиндром и еврейским носом, с гладко- выбритым и изможденным голодом лицом, и тем самым создал идеального дублера для себя. Он был не кишеф-махер, другое идишское слово со значением «волшебник», а именно кунцн-махер, фокусник, мастер фокусов и одновременно ис­кусства (кунст)83. Индеек, которых он доставал из сапога, нельзя было съесть. Но создание вол­шебной сказки для современного человека в лю­бом случае так же хорошо, как любое волшебство в век освобождения.

Перец овладел искусством рассказа только после того, как обратился к самому себе. Он на­чал писать праздничные истории с оптимистиче­ским, хотя и светским настроем лишь после того, как воспользовался этой формой, чтобы осознать границы собственных метаний. Он написал ис­поведь сказочника, названную просто «Сказки» (1903), и опубликовал ее сначала в пасхальном приложении к ивритоязычной газете Га-цофе, а потом на идише84. В ней говорится о голодном ев­рейском писателе в Варшаве, который пытается с помощью сказок соблазнить портниху-польку.

На самом деле оба они «скорбящие души», «обойденные счастьем» и стремящиеся к нему, которые «хотят хотя бы на секунду обмануть себя»: она счастливым концом, который волшеб­ным образом унесет ее печаль; а он — поцелу­ем, полученным в конце сказки. К вечеру он дол­жен сочинить новую. Какую-то часть сказки он придумывает сразу — это будет сказка о царев­не: «Где-то на горе спит она. Колдунья или вол­шебник разбудил ее». Какие-то повороты долж­ны быть банальными: «банальное надо всегда по­местить в середине сказа» — царевич проголода­ется по пути на гору, где он должен освободить царевну, а преследователей царевича соблазнят обычные сладости, какие любят дети. Но под вы­думанным сюжетом и случайными деталями по­вседневной жизни скрывается печальный авто­портрет интеллектуала, который ищет царевну, но вместо этого вынужден жениться на уродли­вой крестьянке.

Задумчивость молодого человека прерывает­ся, когда он находит еще одну причину своему недомоганию — сегодня пасхальный седер. Этим объясняется суета на улицах с самого утра и, мо­жет быть, даже то, что вода в Висле течет сегодня как-то не так. Внезапно его опьяняют воспоми­нания о последнем приезде домой на седер, ког­да он не захотел «исполнить весь обряд» и из-за этого окончательно порвал с набожным отцом. Вернувшись в пустую квартиру, художник погру­жается в унылые размышления о том, что, «по крайней мере, у него не осталось ни крошки за­претного квасного». Во всем остальном у него нет ничего общего с соседями по лестничной клетке, которые сейчас садятся за пасхальный стол и чье физическое уродство вызывает у него отвраще­ние. Красота — его религия, и, несмотря на рва­ные ботинки и смуглое лицо, в глазах у него го­рит нечто, что женщины находят неотразимым. Но сейчас, на исходе пятого года, проведенного вдали от дома, когда он ждет польскую