Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа — страница 5 из 113

30.

Немедленно встав на защиту своего протеже, Шолом-Алейхем настаивал, что народными мож­но считать «все песни, написанные на простом еврейском народном языке... написанные ради народа»31. В доказательство того, что функциони­рование текста важнее, чем его происхождение, Шолом-Алейхем указал на собственную песню о массовой эмиграции в Америку, Шлоф майн кинд («Спи, мое дитя»). Эта песня была опубликова­на в 1892 г., ее уже пели повсюду, и в антологии Гинзбурга-Марека она фигурировала как тради­ционная колыбельная. Не будучи вполне доволь­ным тем, что простой еврейский народ сделал с его песней, Шолом-Алейхем исправил версию Гинзбурга-Марека в своем экземпляре книги. Когда он писал эту песню, он воспользовался обычным приемом параллелизма, чтобы подчер­кнуть, что «Америка для каждого, / Говорят, боль­шая удача, / Для евреев это рай, / Удивительное и чудесное место». Для этого он просто отделил фар йедн (для каждого) от фар иди32 (для евреев) с помощью одной-единственной гласной. Это ока­залось слишком изысканно или слишком сложно для народного певца, который в обеих строчках благословения Америке пел «для всех», и тем са­мым навлек на себя гнев автора33.

Шолом-Алейхем со всей очевидностью разви­вал собственное представление о том, что народ­ная культура — это религиозный ритуал, леген­да и миф, приспособленные к мирским нуждам, подобно тому, как ориентализм Энгеля был род­ственен ориентализму Мартина Бубера и худо­жественной школе «Бецалель» в Иерусалиме34. Для Шолом-Алейхема суть была в веселом темпе полек, мазурок и кадрилей. Всякий, кого привле­кает звучание хасидской музыки в задушевном минорном ключе, не станет изучать динамич­ную, исключительно светскую народную жизнь. Подобно издателю Дер ид, который полагал, что народные сказки — это только те, которые рас­сказывают о самом дне местечковой нищеты,

Шолом-Алейхем населил вымышленный горо­док Касриловка беззаботными бедняками, чтобы развлечь читателей этой газеты35. Фольклор — это жизнь, а еврейская жизнь не будет стоять на месте ради удовольствия московских и петер­бургских знатоков.

Больше всего доморощенных охранителей фольклорной чистоты смущали собранные ими макаронические песни. Откуда они появились, эти песни, в которых перемешивались иврит- ские, идишские и славянские слова, и что они могут поведать о еврейской жизни в Восточной Европе? Гинзбург и Марек полагали, что только лингвистические гибриды могли породить такой припев:

Мар голу се ню — перебудем JIe-арцейну форт пойдем!

(Горькое наше изгнание — мы преодолеем его,

И все равно пойдем на нашуродину\

[№ 17])

Курсивом выделены слова ивритского проис­хождения36, остальные — русские и идишские. Значит ли это, что литовские евреи того времени свободно говорили по-русски? Или эти песни — плоды творчества николайевер солдатн, детей, которых забирали в царские батальоны кантони­стов, после чего они двадцать пять лет служили в армии и в конце жизни селились среди славян­ского населения?

Того, что эти песни могли возникнуть не на периферии, а в самом центре еврейской религи­озной жизни, петербургские секуляристы никог­да не могли бы себе представить. Об этом впер­вые написал фольклорист-любитель и страстный идишист Нойех Прилуцкий в тоненькой книжеч­ке «Еврейские народные песни» (Варшава, 1910), посвященной исключительно религиозной и праздничной тематике37. Он пошел еще дальше, чем Энгель, и доказывал, что ключ к еврейской народной культуре и «народной психологии» лежит в этих макаронических и квазилитурги- ческих песнях. Поскольку идиш — это культура идишкайт, то сокровенные порывы еврейской религиозной души находят выражение в хасид­ской песне. Когда хасиды достигают пика рели­гиозного экстаза, все языковые барьеры рушатся. Фиксированная литургия больше не в состоянии выразить всю глубину их духовного опыта.

Благодаря каббалистическому учению о ти- куне, подробнее о котором — в следующей гла­ве, хасиды позволяли себе не только включать в молитвы слова на других языках, но и истолко­вывать эти слова в свете Писания. Так, в стихе «Я вошла в ореховый сад посмотреть на зелень долины» (Песн. 6:н) содержится таинственное слово эгоз, напомнившее хасидам польскую пес­ню о матери, которая учит сына собирать орехи. Польские стихи становятся притчей, аллегори­ческим покровом, за которым скрывается тайное мистическое значение — подобно тому, как сама Песнь Песней — аллегория о Боге и Израиле. Хотя в польских стихах говорится о том, что chfopczyki, то есть маленькие мальчики, не могут дотянуться до орехов, в соответствующих строках на идише речь уже идет об иделех, «еврейчиках», которым недостает для этого духовных качеств. Зей ке- нен ништ дерграйхн, / Зей кенен ништ дерграйхн («они не могут достать, они не могут достать»; №34)- Таким образом, наслаивание языков — это не результат лингвистической ассимиляции в славянском окружении, а плод еврейского ми­стического опыта, который достиг полного выра­жения в сказках Нахмана из Брацлава. Если ве­рить Прилуцкому, польские хасиды приберегали эту песню специально для Яесаха38.

Таким образом, представление о «народе» ко­ренным образом изменилось всего за одно деся­тилетие собирания песен. Академическая дис­куссия (между Энгелем и Шолом-Алейхемом) о происхождении и функционировании фолькло­ра положила начало обсуждению фундаменталь­ных вопросов, религиозными или светскими были подлинные народные песни на идише; сле­дует ли искать их Sitz im Leben на танцплощадке (Каган) или в доме молитвы (Прилуцкий). Когда перед исследователями открылась целостная картина еврейского девятнадцатого века, выяс­нилось следующее: оба великих еврейских дви­жения, хасидизм и Таскала, породили собствен­ный обширный песенный репертуар; анонимные песни, разумеется, пели обычно за работой, дома и в школе, тогда как бадхен функционировал как народный бард на свадьбах, а пуримшпилер — как народный драматург во время освященного традицией ежегодного театрального сезона. А в конце века, с массовой эмиграцией в Америку, внутриевропейской миграцией из местечек в го­рода, возникновением светских идеологий, все эти песни — хасидские и маскильские, аноним­ные и авторские, свадебные и исполнявшиеся на Пурим, — стали частью новой, городской народ­ной культуры, которая жива до сих пор в памяти иммигрантов первого-второго поколения и со­хранена в записях39.

Песни — полезные указатели на опасном по­вороте дороги, каким стала массовая миграция восточноевропейского еврейства. Полезные, по­тому что возрождение фольклора началось с со­бирания народных песен (и пословиц); потому что песни с легкостью избавлялись от местечко­вого «теократического порядка» и поэтому го­раздо лучше перемещались в пространстве, чем более сложные фольклорные жанры (сказки или пуримские пьесы); потому что ни в одном другом жанре серьезным писателям не удалось так бы­стро добиться цели в покорении простонародных жанров еврейского самовыражения. Имя поэта, драматурга и критика Агарона Цейтлина мало известно, несмотря на то что когда-то его стави­ли в один ряд с И. Башевисом Зингером, но песня Цейтлина Дона, Дона — одна из двух, написанных им на заказ для американского идишского теа­тра, — известна по всему миру. И никто из групп мятежных идишских литераторов, занимав­ших отдельные столики в «Кафе Рояль» на нью- йоркской Второй авеню, не мог представить себе, что единственным, кого запомнят из их культур­ного ренессанса, будет кумир дневных спекта­клей Агарон Лебедев, который пачками строчил свои водевили; для Нового Света Лебедев станет тем же, кем был Шолом-Алейхем для Старого40.

Как профессиональные сочинители песен, композиторы и исполнители, так и интеллекту­альные артисты, поэты и прозаики — все эти мя­тежники и иммигранты в первом поколении хо­тели спасти только отдельные пригодные к по­вторному употреблению (эстетическому или па­родийному, романтическому или дидактическо­му) фрагменты старой народной культуры. То не­многое, что уцелело, доказало свою удивитель­ную стойкость перед лицом исторических и де­мографических потрясений.

Эти новые рассказчики и певцы вовсе не по­хожи друг на друга. Каждый из них на свой ма­нер создал копии, которые превзошли оригинал: они лучше эстетически и лучше приспособлены к ударам истории. Соблазнившись Америкой, ев­рейские иммигранты забыли идиш, оставив от него только песни. Когда казалось, что все уже потеряно, один новоприбывший по имени Ицхок Башевис оживил «демоническое» и таким обра­зом перешел границу между двумя мирами, ан­глоязычным и идишским. За десять лет до этого в межвоенной Польше появился трубадур Ицик Мангер, который практически в одиночестве воз­родил пародийное и драматическое народное ис­кусство. А за десять лет до него в советском тота­литарном государстве один идишский прозаик, Дер Нистер, отважился на создание самых сме­лых фантазий. Общие творческие усилия этих авторов привели к появлению модели «мятеж — утрата — возвращение», которую я назвал «твор­ческой изменой».

В целом творческая измена сопровождает всю еврейскую культуру Нового времени. А в част­ности она вдохновляет особую группу еврей­ских прозаиков, художников и музыкантов из Восточной Европы. Читать современные сказки на идише, написанные в подражание благочести­вым или шутливым народным сказкам, рассма­тривать наивные иллюстрации, которые сопро­вождают текст, и слушать вымышленные народ­ные песни, которые воспроизводят старые рифмы и ритмы — значит открывать суррогатный мир совершенного единства.

Уже послевоенное поколение, страстно заняв­шееся поиском корней, кажется неспособным по­нять суровый модернизм писателей, которых они почитали. Я надеюсь показать, что идишские пи­сатели бросили главный вызов тем традицион­ным ценностям, которые относились к прослав­ляемой ими традиции, но, кроме современных писателей, ни для кого из них это не было воспо­минанием. Искусство творческой измены, по мо­ему убеждению, — это именно то, что легче всего спасти в еврейской традиционной культуре, ко­торая так старалась быть современной.