27. Работа в тех же газетах два десятилетия спустя позволила юному бескомпромиссному реалисту держаться раскованно, поскольку
он чувствовал свободу в этом сочетании нелепого сюжета, счастливого конца и доброго смеха. «Сатана в Горае» был для Башевиса синтезом подлинного и бульварного романа, прошлого и настоящего, метафизики и жизни. Но мог ли он удовлетворить вкусы публики?
Аврагам Каган, король американской литературы на идише, полагал, что мог. Талантливый первооткрыватель самых ярких и лучших имен в идишской литературе (включая И.-И. Зингера), Каган нанял Башевиса, чтобы тот писал для газеты «Джуиш дейли форвард», и в самый разгар Великой депрессии это была прекрасная работа. Башевис вскоре начал публиковать там с продолжением «Грешного мессию» (о Яакове Франке, 1726-1791), который, по мнению самого автора, стал настолько тягостной неудачей (хотя редактор так не считал), что Башевис не писал прозу следующие семь лет (1936-1942)28. Тридцатидвухлетний романист затерялся в Америке.
Кризис среднего возраста, оставивший след в биографии многих великих идишских писателей, по-видимому, переносился все тяжелей. Шолом- Алейхем, Перец и Ан-ский оправились относительно быстро, потому что все они были крайне востребованы. Дер Нистер, который мечтал о новом доме, нашел временный рай в Веймаре и принял утопическое решение жить в Советской Украине, не подозревая, что писатели станут там первой мишенью новой инквизиции. В разгар Холокоста Ицик Мангер страдал от глубочайшего кризиса, не видя никакого смысла в том, чтобы быть трубадуром мертвого народа. Кризис веры
Зингера был любопытным образом эгоцентричен, если не сказать поверхностен — он перестал верить как в собственные творческие способности, так и в сам идиш.
«Нет такого греха, — писал Ан-ский в Дибуке, — в котором бы не было искры святости». Когда И. Башевис Зингер оправился от своих потерь в 1943 г., в чудесный момент его писательской карьеры, он подтвердил это и в теории, и на практике, «подвергнув литературные традиции беспощадной ревизии». Суть того, что хотел сказать Башевис, была не нова, но он выбрал для этого самое подходящее время. В августе ведущий ежемесячный литературный журнал на идише Ди цукунфт («Будущее») опубликовал специальный выпуск памяти польского еврейства, погибшего в Холокосте. Картина Марка Шагала «Мученик» (1940), самая еврейская картина из его серии распятий, помещалась на почетном месте вместо обращения главного редактора. Среди хора плачей и иеремиад Башевис поместил трезвую, несентиментальную и разгромную критическую статью о литературе на идише в Польше29.
Он резко отверг тезисы о формальных преградах для еврейской интеллигенции в межвоенной Польше и о непреодолимых языковых ограничения идиша и культуры на нем. Подобно Перецу, Башевис высмеял непомерные претензии идиш- ских писателей. Вся их европейская культура, по его мнению, состояла из заимствованных форм и импортированных идеологий. Футуризм, новейшая модная тенденция, это всего лишь бегство в литературное саббатианство. Эти эксперименты не только подчеркивают провинциализм авторов и их узкие интеллектуальные горизонты, но и показывают, насколько сам язык идиш не подходит для жизни в современном мире. И когда все их мессии оказались лжепророками, писателям пришлось прибегнуть к понятийному словарю идишкайт, в который они уже больше не верили. Идишская литература в Польше, заключал он, была набожной без Бога и светской без света. Зи из гевен гетлех он а Гот, велтлех он а велт» (471).
Но все же у них за спиной оставалось местечко, идеальная лаборатория современной жизни и ее неудовлетворенности. Чтобы воссоздать этот микрокосм традиции и революции, идишским писателям не нужно было полагаться на собственную память. Они могли работать в самом местечке, каждое из которых обладало своими уникальными особенностями и местными легендами. Во многом подражая Перецу, чье имя было для него символом возрождения, Башевис завершил свой манифест напоминанием упрямым модернистам, какие сокровища они отвергают. Не важно, что он искажал исторические сведения и высказал эстетические суждения, столь же близорукие, сколь и своекорыстные (только И.-И. Зингер и Цейтлин выглядели в них более или менее прилично). С идейной точки зрения статья «В отношении литературы на идише в Польше» была глубокой и основательной. Краеведческое движение в Польше, которое действительно предприняло попытку вернуть местечко современным евреям, ничего не сделало во имя доикайт, борьбы за культурную автономию и национальные права. Для Ицхока Башевиса, пишущего в Америке, заново открытая жизнь местечковых евреев была эстетическим и интеллектуальным источником, предсказывавшим крушение всех надежд того времени. Лучшие польские идишские писатели, считал он, могли предвидеть Катастрофу.
Башевиса Холокост не только не поколебал в его убеждениях; он чувствовал, что Холокост оправдывает его. Освободившись от мелочной политики и иллюзорных мечтаний, владевших всем клубом идишских писателей, он был готов создать собственный. Искра святости теплилась в грехе.
Еще более резким был приговор, который Башевис вынес американской идишской культуре. Опубликованная в маленьком журнальчике статья «Проблемы идишской прозы в Америке» была настолько спорной в своем культурном пессимизме, что сопровождалась отказом редакции от ответственности30. Зингер доказывал, что идиш в Америке превратился в устаревший язык, на котором говорит маргинальный сектор американских евреев, и идишским прозаикам невозможно передать всю совокупность американского еврейского опыта на языке, привезенном из дома. Писатели столкнулись с двумя в равной степени неприемлемыми возможностями: одна заключалась в использовании вульгарного идиша, на котором говорят в Америке на самом деле, вторая предполагала создание искусственного псевдоязыка, который охватил бы всю полноту американской еврейской жизни и мысли. «Звучит почти смешно, — заявлял он, — когда кто-нибудь пишет: Двойре-Лейе из авек цу Ванемейкерн ун гекойфт а кофтл (Двойра-Лея пошла в «Уонамейкерс» и купила кофту)». Или пытается вставить в рассказ на идише такую фразу: «Когда Бенни вернулся с ярмарки на Стейтен- Айленд, Песси подала ему ужин из бараньих котлеток с картофельным пюре и стручковой фасоли, тушенной в соусе». Если перевести эту фразу на нормативный идиш, он будет выглядеть следующим образом: Вен Бунем гот зихумгекерт аф дер пром фун СтетнАйланд, гот им Песе-Брайне дер- лангт а вечере фун шепсене котлетл мит цери- бене картофл, мит арбес-шойтн, башмолцн мит брот-йойх. Но в реальной жизни американский еврей скажет это совсем по-другому: «Вен Бенни гот зихумгекерт аф дер Стетн Айленд ферри гот им Песси дерлангт а сапер фун лем чопс мит ме- шед потэйтоусмит стринг бинс башмолтн мит грави». Зингер не мог представить себе писателя, который писал бы на таком «картофельном идише».
Чтобы разрубить этот гордиев узел, Зингер предложил радикальный способ: отказаться от настоящего в пользу прошлого, отказаться от Америки в пользу Старого Света, где, по крайней мере, для всех персонажей язык идиш был неотъемлемой частью жизни. Книги по истории, богословию, фольклору — целый мир сфорим — обеспечат идишского писателя материалом там, где для современной жизнь уже нет никакой надежды.
Невзирая на такой пессимистический прогноз, Зингер тем не менее не призывал вернуться к прошлому ради него самого. Он отвечал на революционный импульс в искусстве творческой измены, а также на программу восстановления этого искусства. Прошлое нужно возродить во имя тех ценностей и чувств, которые еще сохранились в современном мире. Ключевым словом для этой модернистской программы был психоанализ. «Именно потому что персонажи, декорации и темы нужно будет черпать из прошлого, — писал он, — нет смысла пользоваться новейшими инструментами западной цивилизации. Даже несмотря на то что возвращение к рассказыванию историй, возможно, лишит идишских прозаиков их веса, потребует от них отказаться от притязаний на настоящее, оно все же вернет литературу к жизни — изнутри, заставив вернуться к религиозному и историческому наследию, и снаружи, введя дух модернистской рефлексии и пессимизма в литературу, которая раньше была чересчур идеалистической во имя ее же блага.
Мы верим, что еврейская интерпретация прошлого может соответствовать самым прогрессивным взглядам, — писал Башевис в заключение, — поскольку история еврейского народа — это история непрерывного восстания против сил тьмы». В этих воинственных словах предлагался способ оживить литературное ремесло через йейцер горе, силу тьмы, скрытую в душе каждого еврея, мужчин и женщин, богачей и бедняков, молодых и стариков, образованных и невежд. Инструментом должен был стать демонический рассказчик, который знал все и об этом мире, и о мире грядущем, который прочитал все, от Майсе-бух и «Сказок» рабби Нахмана до Гоголя, Достоевского, Переца и Шолома Аша. Инструментом должны были стать монологи, проникнутые еврейской ученостью, мудростью и гневом. Инструментом должна была Стать идиш- ская литература, которая превращалась в демоническое искусство.
Сверт гезогт, дос их дер йейцер-горе, нидер аротг ойф дер эрд ун ред он цу зинд; дернох гей их ойф ин гимл ун бин мекатрег. Дер эмес из, аз их бин ойх дер йеникер, вое гиб дем зиндикн ди эрште шмиц, обер их ту дос але мол мит а шпицл, с7зол клоймершт ойезен ви а дерех-га-теве, азой аз ди андере пойшим золн зих ништ аропнемен кейн мусер, нор вайтер зинкен ин шеол-тахтис31.
Говорят, что я, Дурное побуждение, спускаюсь на землю и уговариваю людей согрешить, потом поднимаюсь на Небо и обвиняю их там. Правду сказать, я еще и тот, кто дает грешнику первый толчок, но я это делаю так хитро, что это выглядит как закон природы, чтобы другие грешники не извлекли из этой истории морального наставления и продолжали тонуть в адской бездне