есила вместо казненного. «Это доказывает, — заключает комментатор, — что даже в состоянии глубокой скорби страсти взяли верх над ней».
Раввины хорошо делали свое дело, отучая легко возбудимый еврейский ум от излишних фантазий, но вводя достаточно нарратива, чтобы превратить историю в головоломку. Изучающий Талмуд мог не задумываться о том, что Хананэль, вероятно, услышал эту историю в гарнизонном городе Кайруане, который стоял тогда на перекрестке путей мирового фольклора, или о том, что десятью веками ранее эта история стала известна благодаря Петронию под названием «Эфесская матрона»4. Важно решить, поддерживает ли эта история мнение Мишны, в любом случае предпочтительное, или оспаривает его5.
Истории, которые выполняют в раввинисти- ческих текстах некую правовую функцию, обозначаются особым словом маасе (от этого слова впоследствии произойдет идишское майсе). Как и латинский термин gesta, маасе означает либо случай, произошедший на самом деле, либо его описание. Поэтому ивритское словосочетание маасе бе-, которое обычно переводится как «рассказ о...», скорее означает «дело касается»6. Опровергая своего оппонента, Абу-Шауля, раввины апеллируют к прецедентному праву, а не к народной сказке.
Маасим, или деяния, о которых раввины рассказывают в синагогальных проповедях или на диспутах в бейт-мидраше, никогда не имели собственной ценности, какими бы драматическими они нам ни казались и как бы популярны они ни были в «народе». Чудесная гибель смертоносной змеи, которая хотела укусить молящегося Ханину бен Досу, человека «деятельного благочестия», как называет его Мишна, превратилась у раввинов в пример того, как все евреи должны целиком и полностью сосредотачиваться при молитве7. Испытания и достижения даже величайших из раввинов, таких, например, как Элиэзер бен Гиркан, который пожертвовал всем ради Торы, чтобы в конце жизни подвергнуться отлучению; или рабби Акива, чьему знанию Торы завидовал сам Моисей и который умер от рук римлян, как говорят некоторые, мученической смертью, — эти и другие невероятные события сплошь и рядом преуменьшали. Достойные стать действующими лицами эпоса, романа, фарса и фантазии, эти герои потерялись в море Устной традиции. Их похоронили среди сложных правовых споров, именуемых сугийот, и разбросали среди словесных игр, творческой филологии, притч и басен, которые раввины использовали, чтобы найти объяснение и разрешение всем современным проблемам в Торе8.
Пока придумывание означало открытие чего-то, что уже существует в Писании, рассказу никогда не удавалось полностью «эмансипироваться» от Книги Книг. Сама концепция эмансипации (желание индивидуальной автономии порождает рассказ, который позволяет путешествовать во времени, а он, в свою очередь, порождает поток нарратива) — одно из современных построений, полностью противоречащих самосознанию раввинистического иудаизма. Даже наоборот — обращение евреев к литературному творчеству в Средние века произошло во имя деэмансипации: это было своего рода узаконение легендарных мотивов, которые заимствовались из самых разных источников, или обновление репертуара историй с опорой на авторитет святых текстов9.
Стабильность средневековой еврейской культуры обуславливается существованием сейфер, увесистого тома, канонического текста, освященного достоинством языка (иврита и арамейского), содержанием (галахическим или агади- ческим), местом происхождения (Синай, Явне, талмудическая академия) и предполагаемыми читателями (мужчинами). Идишская майсе- бихл (скромная история или дешевая книжечка того типа, что начинает появляться в Италии в XVI в.) описывается точно наоборот: такая книга анонимна и дешева, содержит только один повествовательный элемент, ее можно прочитать за один присест, она написана (и напечатана) на разговорном языке. Еврейские компиляторы ухватились за дешевую книжицу, увидев в ней способ уменьшить огромные тома на иврите до такого размера, чтобы их можно было продать. Они перерыли классические сборники в поисках занимательных тем; оторвали драматические сюжеты от ученого контекста; и опубликовали их по отдельности, оставив лишь достаточное число ивритско-арамейских «маркеров», чтобы не лишать их кошерности10. Только на идише эфемерность книжек с историями стала их главным достоинством.
Насколько книга-сейфер была однородной, вневременной и постоянной, настолько этими же качествами обладала и тоненькая майсе-бихл, только в кратком варианте. В идеале, эти книжки на идише, переводы из Талмуда, мидрашей и апокрифов, можно было отнести к конкретным праздникам: апокрифические книги Маккавеев и Товита следовало читать на Хануку; историю рабби Меира и десяти потерянных колен на Шавуот; о разрушении Храма — на Девятое ава11. Предприимчивому редактору требовалось совсем немного времени, чтобы освоить прибыльный рынок санкционированного субботнего чтения — ведь пятьдесят два дня в году евреи могли заглянуть в несвященную книгу. Желание прочитать что-то кроме святых книг привело к появлению знаменитой Майсе-бух (Базель, 1602 г.) — огромной антологии, включающей в себя более 250 сказок.
Это была книга на любой день, стремившаяся превратиться в сейфер. Зачем изучать Талмуд и галахические комментарии, осмелился заявить книгоноша из Литвы Янкев бен Авром или Яаков бен Аврагам, если Майсе-бух может ответить на все вопросы раввинов? «Раввин и раввинша, и любой человек, все, кроме действительно сведущих в Талмуде» могли покорять людей и влиять на них одной только силой мидрашей и священных историй, которые собрал он, честный компилятор12. Даже практические галахические вопросы, дерзко заявил он, можно решать, опираясь на эту книгу историй. Исходя из этой высокоморальной позиции, Янкев бен Авром дошел до заимствования материала из таких «безнравственных» светских книг, как Ку-бух13 или сказания о Дитрихе Бернском и Хильдебранте, «от которых вы просто впадете в горячку». Грешно было обладать такими книгами и позволять читать их по субботам.
Если воспринимать предисловие издателя Майсе-бух скептически и предположить, что оно преследует коммерческие цели, это приведет нас к заключению, что Возрождение создало наконец культурный климат, в котором история больше не обязана была функционировать как основа веры, а могла оставаться просто нарративом. Почему же в таком случае издатель делает столько торжественных заявлений? Если он хотел повысить свои ставки, почему он в таком случае не опубликовал идишскую адаптацию немецкого бестселлера «Роман о семи римских мудрецах»? Что касается самой Майсе-бух, чуть больше половины из ее историй берут свое начало из Талмуда через популярную книгу Эйн Яаков, своего рода введение в Талмуд для светского человека. Треть Майсе-бух заполняли слегка видоизмененные легенды и новеллы нееврейского происхождения, а под отдельным заголовком Янкев бен Авром поместил цикл раннесредневековых рассказов о жизни выдающихся мудрецов Ашкеназа, рабби Шмуэля Хасида (Благочестивого) и его сына рабби Йегуды. Если это не указывает на эмансипацию идишского рассказа, то что же еще тогда может служить его свидетельством?14
Майсе-бух действительно стала идишской книгой par excellence, вызвав появление множества других сборников сказок; будущим издателям она позволила публиковать истории, представлявшие собой своего рода амальгаму фольклора и хроники, в которой сохранялась память о местных событиях, героях и героинях. И многие сказки, записанные в Майсе-бух, вернулись обратно в говорящий на идише народ, который очистил их от всякой назидательности. Но обстановка, в которой Майсе-бух появилась именно в том месте и в то время, свидетельствует об интеграции идиша в сосредоточенный вокруг Торы мир ашке- назского еврейства, в котором сейфер был источником любого знания. То, что идишский рассказ потерял в революционном потенциале, он приобрел в силе своего авторитета15.
«Говорят, что сказки вас усыпляют, — говорил он своим ученикам, — но я говорю, что сказками вы можете пробудить людей ото сна». Рабби Нахман бен Симха из Брацлава (1772-1810) был первым еврейским религиозным деятелем, который поставил рассказывание сказок в центр своей творческой жизни. Это были не отдельные рассказы по случаю, вроде тех, что рассказывал его прадед Исраэль Бааль-Шем-Тов (Бешт), чтобы продемонстрировать скрытые деяния Шхины, то есть Божественного присутствия, и не сказки, которые рассказывали во славу Бешта, а сказки собственного сочинения рабби Нахмана. Лишенные обычных героев, места действия и условий еврейского повествования — за сценой не действует Илия- пророк, не течет мифическая река Самбатион, не бывает суббот и праздников — эти истории полны собственной мифологий Нахмана, порожденной его прочтением Псалмов и книги Зогар, его личными мессианскими чаяниями16.
Появившиеся в минуту отчаяния, его сказки проникнуты трагедией. Надежда на возрождение, которой дышит каждый герой в каждой сказке, сталкиваясь с непреодолимыми преградами, как правило, погибает и лишь изредка оправдывается. Это сказки кризисного мира, осажденной веры. Зло настоящего вездесуще, исходит ли оно от геополитического переворота, порожденного наполеоновскими войнами, или от первородного греха саббатианства, мессианского движения конца XVII в., повлекшего за собой кризис веры; воплощено ли злодейство в конкретном персонаже, сопернике героя, Шполер Зейде, неотступно преследующем его, или в образе хохема, вольнодумца, отрицающего существование Бога.
Рабби Нахман обратился к рассказыванию сказок, когда все остальные способы распространения его учения оказались недейственными, когда он не смог открыто провозгласить свою мессианскую программу, потому что лобовое столкновение усилило руку Сатаны. Летом 1806 г. рабби Нахман объявил своим хасидам: