Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа — страница 78 из 113

нтических подвигах.

Посреди повествования вдруг начинаются не* приятности, и нет тому причин более весомых, чем указанные Файвке, — кто*то делает все напе­рекор. Рассказчик повреждает руку, пытаясь при­нести с чердака нож резника, а после этого рука под гипсом нестерпимо чешется. Одновременно Гликеле, к своему огорчению, узнает, что ее отец снова собирается жениться. Пусть сломанная рука отсохнет, если он допустит, чтобы Гликеле жила в нужде, клянется юный герой; он даже го­тов заложить свои часы, чтобы поддержать ее. Еврейский календарь как будто бы специально устроен так, чтобы помочь маленьким любовни­кам, которые впервые встретились перед празд­нованием Пурима, а теперь выходят на первую настоящую совместную прогулку в честь Лаг б‘оймера — и у него в руке вожделенный нож рез­ника.

Детерминизм Фрейда не имеет никакого от­ношения к печальному финалу рассказа, несмо­тря на весь очевидный символизм фигуры юно­ши, который овладевает запрещенным орудием убийства. Вместо этого сцена наполнена перво­бытными образами — в райскую идиллию вне­запно вторгается маленькая ящерка, играющая роль змея-искусителя, и она каким-то образом вызывает первозданную бурю.

Из-под ножа проступает краснота, точно из горла. И нож уже не голубой. Голубая речушка окрасилась солнеч­ным закатом — того же цвета, что и распущенные воло­сы Гликеле.

Буря в лесу. Сумятица хрипящих голосов. Клохтанье кур, гоготание гусей, мычанье и мяуканье коров и телок переполошили лес и обламывают ветви. («Аквариум», 70-71; R 8о)

Но из-за «колдовства ящерицы и переполоха в лесу» потеряна навсегда не только их любовь, юноша еще и забывает начисто ее имя. А в гро­тескной развязке рассказа Дочь резникова ножа теряет еще и бабушку, заживо сгоревшую в соб­ственной постели.

Везде, где Суцкевер использует условные мар­керы (первая любовь, сказка, светлые воспоми­нания), это всего лишь уловка. Все усилия вос­кресить в памяти имя Гликеле, которое означает «маленькая радость», могли закончиться только запахом горелой плоти, потому что нет спасения от прозвища — Дочь резникова ножа. Романтика и апокалипсис едины.

Та же самая Гликеле появляется пять лет спу­стя в другом рассказе, где рука об руку со старым пламенем она возвращается в прошлое, чтобы най­ти сына, которого она родила, убежав нагишом из юдоли смерти Понар. Там она встречает Илию- пророка в образе девяностолетней крестьянки по имени Папуша, а затем в волшебном еловом лесу волк возвращает Гликеле к жизни. Остались ли еще чудеса, которые могли бы случиться с нею перед смертью? Видимо, нет, потому что лачуга крестьян­ки далека, ее уже даже невозможно себе предста­вить, а юноша, который кажется ей сыном, не от­кликается на ее зов: «Папуша, Папуша». Постоянно повторяющееся отчаяние — вот к чему приходит жизнь Гликеле: «Опять кто-то другой... Сколько еще он будет кем-то другим?» (Невуэ, 50; Е 399)

Точное значение имени, как и любой другой штрих еврейской памяти, становится ясно толь­ко в определенной временной точке, которая из­вестна в рассказах Суцкевера как «ди халофим- цайт, время резникова ножа» («Аквариум», 134). До резникова ножа, во время резникова ножа и после резникова ножа — таковы временные кате­гории в рассказах Суцкевера.

Возьмем, к примеру, выживших Донделе и Ройтл, которые стали первой парой, поженив­шейся в первое лето после «заката», пришедше­гося по календарному времени на август 1944 г., то есть после освобождения Вильны. Здесь время вполне традиционно. Между рассказом об осво­бождении и подготовкой к «Первой свадьбе в го­роде» стоит воспоминание о довоенной Вильне и о Холокосте. В этих воспоминаниях вполне пред­сказуемо сочетаются сладость и горечь. Дон деле учился у своего отца ремеслу трубочиста, и если до войны статус этого ремесла был невысок, то с течением времени приоритеты изменились.

Дер мехабер фун дер майсе лебт ицтер ин а штот вое ире дехер зенен он бейдемер ун зенен мейнстнс нит бакой- мент. Ун аз нито кейн коймен из нито ин штуб кейн лей- менер одер калхнер ойвн; из нито кейн фрейлехер файер; из нито кейн березе-голц вое байм флакерн верт эс а регн- бойнг; из нито кейн кочере, помеле ун кейн юшке, вое ме немт он мит ан онице цу фармахн дем коймен; ун иберн дах из нито кейн ройхдер гройер лейтер цу ди штерн.

Ун аз нито кейн койменсун ди ойцрес вое лойхтн фун иневейник, зенен ойх нито мер ди геймише коймен-керерс.

Автор этой истории живет теперь в городе, где крыши без чердаков и чаще всего без труб. А если нет трубы на крыше, то и в доме нет ни глиняной, ни кафельной печи; и нет веселого огня; и нет березовых дров, при полыха­нии которых появляется радуга; и нет кочерги, помела и вьюшки, за которую берутся рукавицей, чтоб закрыть дымоход; и нет над крышей дыма — серой лестницы к звездам.

А раз нет труб, дымоходов и сияющих там сокровищ, то нет и ловких трубочистов. («Аквариум», 133, R 145)

Объединив реальность и видения, автор расска­за создает цепочку, соединив магию, поэзию и стремление к равенству.

Рассказ приобретает такое направление, по­тому что после основания гетто Донделе нахо­дит средство спасать свою мать от облав (толь­ко ее тхине, женский молитвенник, пропал во время бегства), и, работая трубочистом у ок­купантов, разведывает укромные места, тайно проносит оружие в гетто для своего приятеля Звулека Подвала и других «парней и девушек с горячей кровью» из Сопротивления» (135, R 147). (В Вильне, где, как кажется, все говорили толь­ко на идише, язык объединяет все сферы жизни и смерти.)

Но и здесь в середине повествования, между пятой и шестой главой героико-романтический нарратив внезапно прекращается. Не только мать Донделе потеряла свой молитвенник, но и «волшебная сила отвернулась от его ведерка. Нет больше веника, купающегося в саже; нет верев­ки, что перебрасывает мечты с одной крыши на другую» (136, R 149). Донделе хватают и отправ­ляют в бригаду сжигателей трупов в Понарах — месте, подобного которому нет. «Молодой чело­век, — объясняет ему кто-то на идише, — место, куда ты попал, — это ад». «С каких это пор в аду разговаривают на идише?» И другой голос, цве­та пепла, отвечает: «С тех пор, как Франкенштейн здесь король печей» (137, R149). Здесь, где жизнь и смерть буквально существуют рядом, отец обна­руживает труп своего сына и с криком: «Я счаст­ливейший из всех мертвых!» — прыгает в горя­щую печь.

И столь же внезапно Ройтл, переодетая муж­чиной, чудесным образом появляется среди сжи- гателей трупов и убеждает Донделе не терять сердца. «Сиз Ройтл одер тойтл (Это Ройтл или смерть)», — говорит она, обыгрывая свое имя. «Либо я буду Ройтл, либо могилу мне ройте». Они продолжают рыть подкоп для побега в ближай­шие леса. Донделе и Ройтл среди тех немногих, кто пережил побег, и в очередном горьковато­сладком финале Донделе возвращается на кир­пичный завод, где он спрятал свою мать, чтобы узнать, что ее последнее желание исполнилось: она умерла в своей постели, которую он вынес из гетто.

А как же свадьба, после того как преодолен по­следний временной барьер? Когда Ройтл возвра­щается «в свой бывший дом — почтенную лачу­гу» накануне свадьбы, она видит короля печей Франкенштейна, склонившегося над тарелкой горячего борща. Она в ужасе выбегает и падает прямо в объятия Донделе. Рассказ заканчивает­ся свадьбой на волшебной горе, и звезды бросают в дар сияющей невесте золотые благословения. Ничего не сказано о судьбе Франкенштейна или о том, как получилось, что Большой Серый Волк не сожрал Маленькую Красную Шапочку.

Обращение Суцкевера через Дер Нистера и других идишских баснописцев к волшебной сказке и романтической истории было приме­той времени. Время, расколотое натрое, лег­че всего найти в реальности фантазии и чуда. Время рабби Нахмана было космическим и мес­сианским. Но этот окончательный переход от правремени к профанному времени и ко време­ни без времени слабо отражался в человеческих деяниях. Для Переца, лишенного иллюзий л*а- скила, только искусственное введение легендар­ного времени могло спасти унылую хронологию материального настоящего и привести к этиче­скому измерению. Для Дер Нистера время было всеобщей драмой личного искупления, потому что оно давало возможность интроспеции, са­моанализа, борьбы с самим собой и очищения. Для И. Башевиса Зингера время было полем бит­вы между соблазнами современности и суро­выми аксиомами традиции. Над такими поляр­ными мирами может невозбранно царить толь­ко дьявольский нигилизм. Для Суцкевера суще­ствовало время «раньше», когда поэты и трубо­чисты могли добраться до небес; время «между», когда Франкенштейны попирали землю, разру­шая самое время; и время «после», когда можно через разбитое зеркало взглянуть на пленитель­ное и жестокое прошлое. Только путем полного контроля, который Вайс называет максималист­ским подходом к повествованию, Суцкевер спо­собен добиться того, чтобы каждое из этих отде­лившихся друг от друга времен не выпало из рас­сказа26.

Рассказы Суцкевера «трудны», потому что он настойчиво поддерживает напряжение между каждой из этих временных рамок. Если «Зеленый аквариум» был первой попыткой поэта вести жи­вой диалог с мертвыми, то его поздние расска­зы стремятся к достижению обратного эффек­та — отвести в сторону реку настоящего време­ни несущим смерть потоком времени Холокоста и дарующим жизнь потоком времени до потопа. Поскольку у каждой временной струи есть соб­ственный потенциал жуткого и чудесного, лю­бое слияние опасно для всех, кроме талантливо­го рассказчика27.

«Янина и зверь» (1971) — это история «Красавицы и чудовища» в условиях Холокоста28. В роли красавицы выступает аристократка Янина, которая когда-то разделила любовь рас­сказчика к польской романтической поэзии, а теперь, в апреле 1943 г., получает от него тор­бу с новорожденной девочкой-еврейкой, кото­рую мать перебросила через колючую проволо­ку в Понарах. Бойня не прекращается, и ее жерт­вы падают в яму «с неукротимостью стихии» («Аквариум», 80; R 90), и только в сказке пей­заж всеобщего разрушения может измениться. В роли Чудовища, Зверя — нацистский офицер Ганс Оберман, которого всегда сопровождает его волкодав. Он устраивает облаву на дом Янины в поисках спрятанных евреев. Суцкевер сначала описывает рыщущего нациста, как будто он на­стоящее животное; только потом этот человеко- зверь приходит в дом Янины в элегантной одеж­де. Ни Янина, ни читатель как следует не пони­мают, где заканчивается кошмарный сон и начи­нается реальность. Но Янина ни разу не отказы­вается от своей истории и своего алиби: это ее ребенок, рожденный от связи с офицером поль­ской армии. Кульминация рассказа, когда рас­сказчик наконец признает, что