Мосты — страница 18 из 53

Когда дед Тоадер уходил куда-нибудь, я снимал с чердака его лук, изо всех сил натягивал и стрелял в цель. С тех пор как шеф поста отобрал у старика ружье, он смастерил вязовый лук, с десяток стрел и, вооруженный им, охранял виноградник возле церкви. Прямо как во времена турок.

Теперь бабушка слегла, и мать взяла ее к нам в дом. Дед не захотел переселиться.

— Ишь надумали, коровьи образины! Оставить свой дом и прийти к ним бобом-залеткой! — сердито сказал он маме, подпрыгивая на одной ноге.

Отец в такие разговоры не вмешивался. Мы с ним снимали пшеницу с чердака, укладывали мешки. Отец решил взять на мельницу и немного дедушкиного зерна, и мы зашли к старику. Он пригласил нас в дом на несколько слов с глазу на глаз.

— Вот что, беш-майор… Я позвал тебя, Костаке, чтобы сказать свою волю: виноградник, что возле мельницы и церкви, оставляю Тодерикэ. Так мы порешили со старухой, — сообщил дедушка, сильно взял меня за ухо и усадил за трехногий столик. — А делянку в долине — Никэ. Так и знайте. Я ж с того света не приду к вам с поучениями. Ну, чего ждете, калачей? Садитесь за стол!

На круглом столике лежало два поломанных калача и высился кувшин вина, перекипяченного с сахаром. Недавно дед просеивал пшеницу у попа, за что и удостоился нескольких черствых калачей. Все-таки они были очень вкусные. Мы макали ломти в горячее вино, и они набухали, словно губки. Когда бабушка заболевала, кипяченое вино и сухари были единственной пищей старика. Хоть жги его свечой, в чужом доме есть не станет, разве что изредка зайдет одолжить хлеба, нарежет ломтями, высушит, пока не зарумянится на плите. Но теперь, получив поповские калачи, даже хлеба у нас не берет.

Придет проведать старуху и почти каждый раз ужас как сердится на нее за ее сны — тут же убегает, семеня и прихрамывая, потом целый день чистит снег, чтобы остыть. Скучно ему не было. Дед Андрей заходил в гости чуть не каждый день, иногда и я приходил к нему ночевать. Правда, какой уж это был сон. Только засну, тут же просыпаюсь от скрипа лавки и стариковского бормотанья и не могу понять, то ли он наяву сам с собой говорит, то ли спросонья. Проклинал дед свои старые кости, просил у бога смерти. Потом вздыхал все тише и тише и наконец засыпал, поскрипывая стариковскими, с оскоминой от терпкого вина зубами. Зато храпел он так, что, казалось, рядом кипит кастрюля с голубцами…

Просыпался дед ни свет ни заря. Приносил кувшин вина и переливал в горшок, разжигал плиту несколькими ветками калины, отсчитывал кусочки сахара, бросал их в вино. И не отходил ни на шаг, караулил, чтобы не убежало. У него вино всегда хорошее, не разбавленное «святой водицей», то и дело воспламенялась от огня красная пена, и надо было зорко наблюдать.

В тот день, когда мы отправлялись на мельницу, старик был жутко зол. Надо же было такому случиться: у него, знатного охотника, во дворе зайцы за ночь обгрызли кору на яблонях. Прямо издевательство!

Что с того, что деревца молодые? Кому-нибудь да доведется отведать их плоды. Глядишь, помянут добрым словом старика, когда деревья станут гнуться от яблок.

Пришел дед Андрей с увязавшейся за ним лохматой собакой. Старик все еще бранил белый свет, шефа поста и законы, которые велят отбирать ружья у мужиков.

— Ха, а зайцы будут меня заживо обгладывать! Я, охотник, сиди сложа руки, беш-майор. Тьфу! Коровья образина!

Быть может вспоминая молодые годы, кричал бабушке:

— Эй, Домника! Поставь казанок и приготовь кукурузную крупу… Если увидишь, что возвращаюсь без зайца, бросай ее в казанок.

Как знать, произносил он в молодости эти слова или просто Кукоара их приписывает ему.

Во всяком случае, у сельчан появился новый повод подшучивать над дедом Тоадером. Горе-охотник! Зайцы шастают под носом…

— Слушай, Костаке, ты все равно едешь на мельницу, узнай, может, у кого удастся купить хоть завалящее ружьишко. Так и скажи, завалящее. Если нет, потолкуй, беш-майор, с немцем: вдруг возьмется смастерить. У него башка работает, одно слово: немец! Передай ему: отблагодарю… Сволочь!..

Дедушка умел изъясняться и по секрету, хотя голос у него был, как иерихонская труба. С таким голосом сзывать бы мужиков в примарию, объявлять сходы. Правда, шепот ему тоже удавался.

В такие минуты дед Андрей так и лез в душу. Без конца прикладывал ладонь к уху:

— Ась? Ты что-то сказал?

— Сказал, коровья образина. Были когда-то и мы рысаками…

— Ась?

— Глухая тетеря, говорю. Вино стынет в кувшине, не слышишь?

— Слышу. Что ж, не дадим ему остыть…

— А ты, Костаке, обрати внимание. Слышишь, как в облаках погромыхивает?

Отец насторожился. Действительно, где-то в небесных высях, неприютных и стеклянно-холодных, прокатывался сдавленно-отдаленный гул. Словно подводы, нагруженные льдинами, никак не могли спуститься…

— Заяц зря не станет наведываться в сад. Зверь — он чувствует… Человек черта с два, а у него, у зайца, чутье. Ты, Костаке, поезжай лесом. Лес бережет человека. И не раздумывай: зимой окольный путь — самый близкий, беш-майор!

Мы послушались старика, двинули лесом. Долиной не пробились бы ни за что: сугробы тянулись один за другим, перекрывая дорогу.

В лесу и ветер нас не хлестал. Лишь завывал в верхушках деревьев, и время от времени срывался снег, сбитый его крылом.

В памяти моей запечатлелась поездка с Лейбой. Но никогда не забуду и дорогу с мельницы. Выехали в долину — и день смешался с ночью. Ветер спустился с неба на землю такой сильный, такой пронизывающий, что мы ослепли, задыхались, словно попали в ад. Кони ржали и не хотели идти, норовя стать крупом к ветру.

Тогда-то я понял, что такое зимняя дорога и настоящий отец. Я заплакал, и отец так выругался, что я даже удивился, откуда он знает столько святых. Впрочем, не зря он учился на дьякона… Но много времени на брань терять не стал, вытащил из саней охапку подсолнечных стеблей и с ловкостью старого курильщика разжег костер. Близ его призрачного тепла мы с отцом дрожали, как и наши кони: стужа выходила из нас.

Небольшой кусок низовой дороги отделял нас от мельницы. И вдруг во мгле жуткими огоньками сверкнули две пары волчьих глаз.

— Как раз на нашем пути.

— Теперь они не злые, не то что в пору свадеб. А сегодняшняя метель им тоже не по душе. Ветер спугнул их из камышей. В лесу им теперь не спрятаться — люди приезжают за дровами. А в камышах спокойно. Вот только пурга их порой оттуда выгоняет.

Отец говорил спокойно и грел над пламенем костра то один сапог, то другой.

— Ну, прыгай в сани! Спрячься среди мешков! Мука горячая, будешь как на печи.

Мы ехали к лесу.

Дома дед ждал нас с нетерпением. Увидев, что отец распорол голенище не мог вытащить отмороженную ногу, даже не стал спрашивать о ружье.

4

— О, горе мне! Катинка, где мои ключи?

Мы все захохотали. Бабушка поправлялась. Никэ сбегал и принес ей из дому ключи. Старуха спрятала их в одном из своих бездонных карманов. Бывало, сколько раз ни придет к нам дед и увидит бабушка, как он вытирает усы тыльной стороной ладони, — так все вздыхает, рвется домой. Мать ее не отпускала. Заставляла Никэ топить плиту, чтобы быстрей выгнать из старухи простуду. А Никэ только этого и ждал. Новые обязанности избавляли его от надоевшего занятия. Лучше целыми днями топить печку, чем поить коней и овец. Теперь Никэ пек картошку, высыпал кукурузные зерна на плиту и жарил кукоши[10], калил семечки, бобы. А вечером, у гумна, точно кот, подкарауливал и ловил в силок воробья, сам разделывал и жарил на угольях, в плите. Словом, день-деньской Никэ занимался делом, и уж что-что, а на скуку ему не приходилось жаловаться. Да и бабушка вечно рассказывала ему какие-то сны, предания. Держала в голове она уйму сказок и притч, потому что была неграмотная. И так ведь, заметил я, многие люди. Не зная грамоты, они руководствуются, как наукой, поучительными воспоминаниями, житейскими происшествиями, даже погодой. Вот и бабушка посмотрит, бывало, в окно, увидит, как стонет и беснуется поземка, и расскажет Никэ случай про новенький, с иголочки, шерстяной бурнус, насмехавшийся над драным кожухом.

— Здравствуй, рваная шуба!

— Здравствуй, глупый бурнус!

В другой раз старушка рассказывала, как баба Докия трясет двенадцать своих тулупов.

Дед с нетерпением ждал, когда бабушка вернется домой. Дело в том, что с нашей лежанки она отлично видела двери погреба, и старику вовсе не хотелось попадаться с поличным. Хотя ключи покоились в поповском кармане бабушки, двери погреба то и дело распахивались. Надо же погреть у бочки старые кости…

Дед Андрей наставлял нашего деда:

— Эй, Тоадер, слышишь?

— Слышу, коровья образина. Не глухой, тебе не чета!

— Слушай, разлей тарелку вина возле бочки, ступай к своей Еве и скажи, что протекает. Я так и делал, пока моя Ева жила.

У деда Андрея все женщины звались Евами. Гордость, однако, не позволяла деду Тоадеру размениваться на мелкие подлоги.

— Э, Андрей, как ты был дураком, так и остался. А я покамест ни у кого не под пятой — ни у бабы, ни у затя. Чем разливать вино, лучше его выпить, беш-майор!

И, разозлившись, брал стрелы, лук, деда Андрея — и на охоту. Вместе бродили по зимним виноградникам, устраивали на исходе дня засаду где-нибудь у межи. Первым делом горячее вино, сало с чесноком. Потом слезы: в старости жалко и зайцев… А может, просто слепил снег? И начиналась охота… за воспоминаниями!

— А помнишь, Тоадер, когда зайцы уже не умещались в санях? И ты еще рассердился… Я тогда подстрелил в садах, возле околицы, косого — с теленка!

— А скажи, Андрей, где отсиживается заяц в такую пору, как сейчас?

— В такую пору он жмется поближе к селу.

— Почему?

— Боится лис.

— А с какой стороны прячется?

— Конечно, с солнечной.

— Все-таки и ты охотник, беш-майор. Хотя и старый дурак!

— А помнишь, как мы учились стрелять в цель? Убивали ворон на ветряных мельницах.