Мосты в бессмертие — страница 37 из 64

– Сделаем дело и надо закопать, – тихо сказал Сан Саныч. – И знак какой-нибудь соорудить.

– По знаку могилу опознают за мое-мое, – возразил Ливерпуль. – Опознают и надругаются.

– Отставить упаднические настроения! – голос стралея сделался твердым. – Немцы сюда не вернутся. Фронт севернее, в десять километрах. Всех собрали?

– Да, все они там, в воронке. Как раз места хватило. И чудак Кривошеев тоже…

– Ангел небесный сверзился с небес, дабы явить нам Господнюю милость, – Пимен говорил монотонно, отчетливо выговаривая каждое слово. – Я видел, как пало небесное пламя, как вознес его на вершину Божьего храма последний из людей, как выжег его очистительным жаром сатанинскую скверну!

– Так пало пламя-то или Телячье Ухо его вознес? – Костя вздохнул под шинелью.

– Я в пленного стрелять не стану, – услышал Костя голос Спири. – Не могу я стрелять в безоружного человека.

Вдруг стало холодно и мучительно захотелось есть. Но Костя решил потерпеть – подождать, послушать разговоры.

– Я сам родом из Одессы, – печально произнес Ливерпуль. – Верьте слову, это прекрасный город. Надеюсь, его не постигнет участь Ростова… Я боюсь и ненавижу немцев. Сестра моей мамы и ее дети… Они оставались в Житомире… Хочу верить, но как же осмелиться? Если гетто, если холокост… Дай-ка мне винтовку, дружок.

И Пимен, подал ему винтовку с примкнутым штыком. Тяжело опираясь на приклад, Ливерпуль поднялся.

– Ты что задумал, Менахем? – грозно спросил его Сан Саныч.

– Ничего, – кротко ответил Ливерпуль. – Задумал ты, а я сделаю это. Просто выполню твой приказ.

Костя откинул в сторону шинель и вскочил.

Траншея оказалась пуста. И Сан Саныч, и бойцы уже топтались наверху. И Вовка Спиридонов вместе со всеми. Только Перфильева почему-то было не видать. Но Косте стало недосуг раздумывать над этим, потому что он увидел пленного. Его поставили перед разверстой ямой.

Наконец-то Костя смог как следует рассмотреть своего противника: высокого, почти одного с Костей роста, не старого еще человека. Тот самый немец. Тот да не тот. За то время, пока Костя спал мертвым сном, пленник его умер. Вот он стоит сейчас на ослабевших ногах, вот смотрит невидящим взором в дуло винтовки. Ливерпуль еще не нажал на курок, но немец уже мертв. Туман над Доном рассеялся, открылась синь небес. Тут же, словно по мановению волшебной палочки, в небе завертелась «рама».

– Ах ты немецкая богоматерь! – выругался Сан Саныч. – Скоро накроет!

– А где же дядя Гога? – внезапно для себя самого спросил Костя.

– В яме вместе со всеми, – печально ответил Ливерпуль. – И этот фашист сейчас последует за ним.

Ливерпуль поднял винтовку и прицелился. Костя во все глаза смотрел на немца, а тот словно грезил наяву.

– Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum. Adveniat regnum tuum. Fiat voluntas tua, sicut in caelo, et in terra[38], – немец говорил тихо, но Костя отчетливо слышал каждое слово молитвы.

– Да погибнет виновный в преступлениях, – внятно произнес Ливерпуль и выстрелил.

Глава 6. Гаша

Александра Фоминична поправлялась долго. Подобно серой тени, бродила она по хате Петрованов от окна к печи, от образов к цветастой занавеске, отделявшей горницу от спальни хозяев. Она старалась быть полезной, но даже самые простые домашние дела не клеились. Посуда сыпалась из ее рук, нож сек ослабевшие пальцы. Александра Фоминична исхудала, одежда висела на ней, подобно рубищу юродивого. Поступь сделалась тяжелой. Старая Иулиания, выползая из-за печи, творила над ней долгие молитвы, подкладывала под подушку пучки пряных трав, кропила водицей из бутылочки мутного стекла, сокрушенно покачивала седой головой, пыталась учить молитвам. Александра Фоминична вяло отнекивалась, делала вид, будто читает псалтирь, но сама смотрела мимо страниц на стол, на истертую, иссеченную ножом скатерть.

Гаша дотемна пропадала в госпитале. Возвращалась неизменно в сумерках, таскала со двора и грела на печи воду, тщательно мылась, меняла белье и снова уходила.

Уже поздно ночью, укладываясь на свою узкую и жесткую лежанку, Гаша неизменно прислушивалась к звукам спящей хаты. Спали в своей спаленке дед Серафим, в обнимку со своей Надеждой. Спала крепким, солдатским сном на печи добрая Клавдия. Иулиания рядом с нею, в душном запечье, вслух, едва слышным шепотком читала свою псалтирь. Лена и Оля, дружные, как всегда, засыпали и просыпались одновременно под боком у бабушки. Не спала лишь Александра Фоминична. Гашина мать лежала на спине, глаза ее смотрели вверх, словно не чисто выбеленный потолок был у нее над головой, а летнее, августовское, испещренное мириадами звезд небо. Словно ждала она, когда же наконец сорвется оттуда ее, заветная, исполняющая все желания, звездочка…

– Вставай, Наденька. Курочки проснулись, поросенок плачет, кушать просит, – Гаша слышала тяжелую поступь деда Серафима. Он ходил по горнице от двери к печи и обратно, тихо позвякивая ведром.

– Молчи, дед, – отвечала ему шепотом жена. – Клавку разбудишь…

– Вставай, Наденька. Пятый час. Ну сколько ж можно нежиться? Вставай, или Клавку за ноги с печи потяну! Эй, Клавка! И ты вставай!

– Ой, тятя…

– Ой! Вот и ой! Бездельницы обе! У-у-у, нутряная кровь ваша гнилая, хохляцкая! Ленивые, глумливые, прожорливые…

И Надежда поднималась, неслышно натягивала на ноги опорки, покрывала голову платком, накидывала ватник, внятно ворча отнимала у деда ведро.

– Отдай ведро-то, шатун! Темень ищо, а ты уж шатаешься, а ты уж квохчешь, что твой петух. У-у-у, старый опричник!

Слезала, оглушительно зевая с печи Клавдия. Эта долго бродила по дому простоволосая. В любую погоду босая, в нижней рубахе шла на двор за растопкой для самовара. Ставила чай, растапливала печь, плела косу, закручивала ее короной вокруг головы. Гаша, не открывая глаз, слушала ее громкую возню. Клавдия каждое утро говорила одни те ж слова:

– Шестой час пробил, кто не поднялся, тот не пионер, не комсомолец, а как есть буржуй и тун, и ядец.

– Я не ядец!

– И я не ядец!

Откликались хором девчонки. День начинался.

* * *

В больничку Гаша ходила всегда одной и той же дорогой – темным переулком, мимо храма. Горькая Вода – странное село. Не было в нем испокон веков ни единой прямой улицы. Сельчане строили дома кому как Бог на душу положит, городили огороды, возводили плетни, а между плетней прокладывали стежки-дорожки такой ширины, чтоб летом могла телега проехать, а по зиме – сани. В первое время Гаша подолгу блуждала в лабиринтах уличек, стараясь все время шагать под гору туда, где на бережку речки-переплюйки располагалась бывшая амбулатория. Другим ориентиром являлся церковный купол, который венчал вершину холма и был виден из каждого двора в Горькой Воде. По прошествии короткого времени Гаше удалось выработать для себя оптимальный маршрут. По утрам она пробегала дистанцию от дома Петрованов до амбулатории за двадцать минут. Обратно, вечерами, шла дольше. Дорога часто казалась ей непреодолимо длинной, все время в гору да в гору. Второй ее маршрут пролегал от дома Петрованов до подворья Мрии-бобылихи, которая имела место жительства почти в центре села, на противоположном склоне холма, за церковью. Туда Гаша ходила два-три раза в неделю. Обычно в середине рабочего дня к ней вкатывался на кривых ногах мадьяр Фекет. Подмигивал, скалился, тряс тараканьими усищами и всегда говорил одну и ту же фразу:

– Ma Mr. kérések Üdvözöljük[39].

Это означало, что Гаше следует явиться на подворье Мрии-бобылихи не позже девяти часов вечера. По обычаям Горькой Воды этот час, да в зимнее время, считался глубокой ночью, когда по уличкам гуляют лишь блудливые коты.

Гаша ходила, высоко подняв подбородок, вдыхая морозный воздух через шерстяную ткань платка. Платок пах печным дымком, свежесваренной картошкой, горячим самоваром. Платок пах Клавдией. Под ногами у Гаши поскрипывал снежок, слева и справа от нее топорщились припорошенные белой крупой колья плетней. Порой она слышала шепотки, разговорчики, пересмешки. Поминали ни к селу ни к городу деда Серафима. Называли, кто как хотел: кто партийным вожаком, кто выжигой-кулаком, а кто и вовсе матерно поминал. Старую Иулианию тоже корили кто как: кто набожностью попрекал, кто незаконорожденным в незапамятные времена дитятей.

Не обошлось без неприятностей. В ту пору, когда Горькую Воду завалило снегом по самые окна, а мороз забрал такую власть над природой, что даже блудные коты перестали гулять, Гаша возвращалась из госпиталя домой. Шла спокойно знакомой дорогой да и провалилась в яму. Кто и когда вырыл ее, кто прикрыл ветками, кто присыпал снежком? О том ведал один лишь дед Серафим. Однако смилостивился трудолюбивый житель Горькой Воды. Не воткнул в земляное дно ямы острых кольев, но стенки выровнял добросовестно – ни зацепиться, ни вылезти. Гаша немало сил извела, взывая к зимней ночи о помощи, взопрела, из сил выбилась, пригорюнилась и стала уж задремывать дремой нехорошей. Заснуть ей не дал тоненький голосок. Поначалу Гаша подумала, что беседует с ребенком.

– Ножки целы? – спросили ее сверху.

– Да! Помоги выбраться! Так не повезло…

– Жаль, что целы…

– Зачем ты так? Помоги! Позови родителей, девочка!

– И я не девочка, да и ты не девочка. Доктор-то тебя, поди, по два раза в неделю имеет. А бывает, что и по три… Девочка! Мерзлую репу тебе в дышло, кулачка! Хороша у Серафимушки семья! За печкой монашка, на печке блядушка. Ишь, хитрован-Петрован! И распятому молится, и советской власти, и жидам, и хохлам, и фашистам – кому хошь поклонится. Ничего! В тебе не велика для него потеря! Авось познает свою жуткую будущность…

Гаша услышала скрип снега и удаляющиеся шаги. Снова сделалось тихо. Гаша принялась молиться, не прекращая переступать с ноги на ногу.

Ее нашел ночной патруль – двое эсэсманов из команды Зибеля. Их злобный пес по имени Федька оказался ученой скотинкой, первым Гашу обнаружил, разбрехался на все село и тянул зубами веревку, вызволяя Гашу из плена. Эсэсовцы дали ей напиться шнапса из фляжки и собрались проводить до дома Петрована. Но им помешала Клавдия Серафимовна. Гаша и не ожидала от нее такой прыти. Короткие и широкие лыжи стояли себе без дела в темном углу сеней. Время от времени палки валились на пол, под ноги и раздосадованная хозяйка пинала их ногой.