Их перепалку прекратил сигнал отбоя воздушной тревоги. Схватив под мышку Васятку, Костя шмыгнул в чердачное оконце, прошлепал по вековой пыли чердака, спустился на площадку верхнего этажа.
– Костян, а плавду ли говолят, что ты вол и бандит? – шмыгнув носом, спросил Васька.
– Правду! – рявкнул Костя. – Я – вол, который вскоре превратится в героя, в пушечное мясо! Я гребаный бандит, я волк, который может перекусить твою тоненькую шейку! А ну, скидывай валенки! Это грабеж!
Они вломились в полупустую квартиру под звонкий Васькин хохот. На остывшей, пустой кухне Клавдия Алексеевна колдовала над примусом. Маленькая Галя сосала большой палец, прильнув к ее полному плечу. Костя хотел вскипятить чайник, но грозная фигура Марии Матвеевны преградила ему путь.
– Отчего вы не в убежище? – Костя попятился к двери. – Или уже вернулись?
– Вот тебе карточки! – прошипела Мария Матвеевна. – Завтра ступай их отоваривать. Все! А потом надо дрова пилить – зима впереди, а потом…
– Что случилось-то, ба?
– Что случилось? – голос Марии Матвеевны сел. Она закашлялась, обтерла руки о передник, выковыряла из середки четвертушки липкого, черного хлеба мякиш и сунула его в ручку Гали.
– Режут во время военной тревоги, – тихо, не отрывая взгляда от спиртовки, произнесла Клавдия Алексеевна. – Сначала на двор приходит капитан и учит детвору, как правильно бутылки с зажигательной смесью под немецкие танки кидать. Потом приходит шпана с ножами и обчищают пустые квартиры.
– Вы это к чему? – насторожился Костя.
– При прошлом налете в соседнем доме случилась история. Подруга Клавы, Таня с детьми ушла в убежище. А мама ее болела и осталась в кровати… – голос Марии Матвеевны снова пресекся.
– Они пришли во время налета, – продолжила Клавдия Алексеевна. – Выгребли все. Сухари, картошку – все. А бабушку… ну как это называют, а?
– Подкололи! – заверещал догадливый Васька.
Клавдия Алексеевна внезапно заплакала. Галя сразу же присоединилась к ней, позабыв и о своем пальце, и о хлебном мякише.
Ай, не спокойной сделалась Костина жизнь, ай маятной! Две недели шатался он по Москве, стоял в очередях, с тоской рассматривая лица земляков. Пару раз сам слышал: хаяли советскую власть, не понижая голоса. Да и стукачей Костя насчитал меньше, чем обычно. Не мог же он внезапно утратить навык? Не стали же в стукачи определять малолетнюю ребятню, едва освоившую арифметику и алфавит? Безумие первых дней паники сменилось вялой стагнацией. Люди устали от непосильного труда, от постоянного страха за жизнь близких. Видно, правду бабка говорила, будто голод и холод притупляют чувства. Но ведь сам-то Костя не был голоден!
Вечерами они с Васькой собирали по дворам брошенную, бесхозную мебель, крушили ее на растопку. Через неделю вдоль стен коридора громоздились кучи деревянного хлама, пригодного для прокорма буржуек. Вернувшиеся на денек с рытья окопов соседи, поглядывали на Костю с уважением.
Аннушка тоже вернулась. Костя смотрел на ее узкое, с тонкими чертами личико, на ее пепельную косу, целовал ее плотно сомкнуты губы, приговаривая:
– Когда ж ты, малышка, научишься целоваться?
– Уж и не знаю, – отвечала она дерзко. – Тебе, такому опытному, разве угодишь? Ты где-то спишь, не дома. Может, не один? Может, нашел себе другую любовь, из блатных?
– Да тебе-то что? Разве я твой? – усмехался Костя.
– Не мой! – и глаза ее наполнились слезами.
Она заговорила жалобно, почти заискивающе:
– Мне так хочется поспать с тобой, хоть раз! Мы-то уж полгода как… – она потупила влажные глаза. – Да все по углам, мимоходом как-то. Неужто по-другому нельзя? Тем более что война…
– Не сейчас, – Костя обнял ее. – Вот разберусь с кое-какими делами, и тогда поспим с тобой.
Странный, незнакомый доселе страх мешал Косте ночевать под одной крышей с бабушкой, и он уходил на окраины города. Ныкался по хазам, проигрывая в карты добытый в смутные времена хабар, все чаще вспоминая летного капитана. Он ходил даже на Донскую, к Институту глухонемых. Притулился неподалеку, в подворотне. Посматривал издали на призывников, припоминая свой первый, июньский приход сюда.
Тогда он думал, что решился записаться добровольцем. Умышленно забыв дома паспорт, решил сказаться восемнадцатилетним. Но изменил решение, проведя сутки на грязном полу, изнывая от зноя и удушающего перегарного смрада. От вынужденного долгого бездействия, неопределенности, голода призывники перепились. Водку пили из бутылок с наклейками «Фруктовая вода». А один из призывников, немолодой уже и семейный мужик из соседнего дома, Тимка Толокнов, по пьяни выпал из окна второго этажа. Костя, хоть и был трезв, недолго думая, прыгнул следом. Надо же спасать будущего боевого товарища! Надо ж обеспечить ему прибытие на передовую, в войска. Там пусть и увечится – все не напрасно, заодно и родину защитит. К ушибленному, пьяному, истомленному июльским зноем Тимке сбежалось все призывное начальство: и политрук призывного пункта с майорскими нашивками, и агитатор из райкома ВКП(б), и лектор из парткабинета. Прибежали и будущие вояки, собралась толпа. Поначалу судили-рядили в том смысле, что Тимка безвременно погиб. А тот проснулся лишь на минуту, разбуженный жестким столкновением с прогретым летним солнышком асфальтом, да и снова уснул. Посмотрел Костя на всю эту маету и не стал подходить к окошку регистрации, решил дожидаться своего срока. А осенью, в конце сентября, на кухне боец трудового фронта Колька Токарев толковал, будто все московское ополчение сгинуло бесследно в котле под Вязьмой. Из тех, кто уходил тогда, четвертого июля с призывного пункта на Донской, – ни один не вернулся…
А теперь, под первым мокрым снежком, высматривая в толчее у призывного пункта стукачей, Костя слышал речи совсем уж крамольные: дескать, любая власть от бога и сдавали уж Москву, а потом и обратно забирали. Говорили и том, как в продовольственных магазинах распродавали весь товар, чтобы немцам не достался. А на заводе Серго Орджоникидзе, дескать, выдали вперед зарплату. Ночи не проходит без бомбежки – и немудрено! Немецкие аэродромы в тридцати километрах от Москвы. Хорошо, хоть в ненастную погоду не летают. Еще услышал Костя краем уха пугающие слова, дескать, просачиваются в Москву команды диверсантов и уж случилось немало поджогов. Поджигали во время бомбежек, под шумок…
Так день за днем приходил Костя к призывному пункту, слонялся неподалеку, прикидывая и высматривая летного капитана. С борта обшарпанной полуторки вещал невзрачный человечек, агитатор. В штопаном шарфе и кургузом пальтеце, человечек этот обладал чарующим, звучным баритоном. На звук его голоса, оборачивались унылые прохожие, нетрезвые призывники, оставив домино, смотрели на него с благоговением.
– Мы, рабочие и служащие Ленинского железнодорожного узла, заслушав сообщение о постановлении Государственного Комитета Обороны СССР, обещаем отдать все силы и жизнь на защиту нашей прекрасной, родной Москвы. Мы, железнодорожники, вместе с Красной армией будем уничтожать фашистских мерзавцев на подступах к Москве. Будем соблюдать строгий революционный порядок, разоблачать шпионов, паникеров и трусов. Превратим подступы Москвы в неприступную крепость, о которую разобьют свою голову гитлеровские бандиты. Родную Москву будем защищать до последней капли крови…
– У кого она еще осталась, – произнес над ухом Кости скрипучий тенорок.
– Мотылек, ты?
– Посмотри! – и он поднял рукав своей летной куртки. – Прищепа меня порезал. Мухлюет, сука, в карты. Ну я ему по роже, а он-то меня ножом! Смотри!
– На что смотреть-то? – огрызнулся Костя.
– На кровь. Она не текет! Обескровил я! Нечего пролить за СССР.
– Зачем пришел?
– Дело возле Даниловского рынка.
– Не пойду.
– Дрищ обидится.
– Пусть.
– Соскочить решил? Мож, в студенты решил поступить?
– Нет, в солдаты.
– У Даниловского рынка риск меньше, даже если сибирских стрелков на караул поставят. – Мотылек порхал вокруг Кости, пританцовывая, засматривал в лицо, словно пытаясь угадать тайные мысли. – Говорят, на фронте одно предательство, потому и подошел немец к самой Москве. И еще… – Мотылек приблизил сероватые губы к самому костиному уху: – Говорят, между Москвой и немцем ваще нет войск. Чудные дела! Почему ж тогда немец в Москву не входит? Говорят, тысячи сгинули в окружениях! И сотни тысяч! Так что у Даниловского рынка рисковать жизнью безопасней. В пятницу, на углу Сиротского и Мытной, в одиннадцать часов. Дождемся воздушной тревоги и тогда…
Но Костя уже не слушал его. Он увидел наконец летного капитана. Тот ходил вдоль строя новобранцев, смотрел каждому в лицо, с некоторыми заговаривал. Рядом с ним вышагивал одутловатый, болезненного вида политрук с раскрытым планшетом в руках. Наконец летный капитан отобрал человек десять ребят.
– …Придешь или нет? – гундел Мотылек. – Мы с Дрищем в непонятках. Что случилась? Заложить нас надумал?
– Приду, – угрюмо ответил Костя. – Ты жди, и я приду.
Костя двинулся вдоль кованой ограды, отделявшей двор призывного пункта от тротуара.
– Вспомни о Кровинушке! – сказал ему вслед Мотылек. – Наверное, вертится в гробу старый душегуб, видя, как ты товарищей верных предаешь.
Это случилось на Коровьем валу. Сирена воздушной тревоги застала его в очереди за хлебом. Уже давно перевалило за полдень, и на Москву опускались ранние предзимние сумерки. Не старая еще женщина с недобрым, отечным лицом в ватнике, толстой драповой юбке, белых нарукавниках и холщовом переднике одним духом разогнала очередь, сказав:
– Ступайте, товарищи в бомбоубежище. Во время налета отпускать хлеб не стану! Да и сон мне нынче приснился нехороший, будто всю Октябрьскую площадь взрывной волной разметало.
Когда очередь разошлась, Костя еще долго стоял, покуривая в темной подворотне, посматривая через просвет арки в исчерченное лучами прожекторов небо. Промерзший кирпич холодил ему плечо, но К