– Клава! – взмолилась Гаша. – Ну зачем ты! Тут недобрые люди…
– Я видела его. Он крался за вами, – отозвалась Клавдия. – Долго крался, а ты и не замечала. Вот растеряха!
Дочь деда Серафима ухватила Гашу за руку и потащила за собой, словно малое дитя.
– Стоить хоть на минутку оставить – и ты уже в беде, – бормотала Клавдия. – Растеряха… А у нас новости! Мать дел наделала! Отец сбежал со двора. Представь себе, дед испугался!
Клавдия говорила тихо, внимательно всматриваясь в туманный сумрак. Но Гаша слушала ее вполуха. И она, чутко прислушиваясь к туману, стараясь угадать в сгущающейся темноте движение. Но Горькая Вода казалась совсем пустой. Тишина висела над запруженными непролазной грязью улицами. Тишина, нарушаемая лишь грохотом дальней канонады да их хлюпающими шагами. Скрипнули воротца, и они ступили в жидкую грязь двора. Низкие оконца хаты подсвечивали колеблющиеся огоньки. В доме жгли лучину. Желтые отсветы отражались в лужах. Грязь лоснилась, будто шкура вороного коня. Клавдия, увязая в грязи, потащила Гашу мимо крыльца, через двор в сторону скотного двора.
– Посмотри, что баба Надя наделала!
– Зачем ты тащишь меня, родная? Оставь, я устала! – упиралась Гаша.
Но они уже вошли в курятник. Щелястый, выложенный булыжниками пол был сплошь усеян окровавленными перьями. Надежда в клеенчатом переднике, с окровавленным топором в правой руке и снулой, смирившейся со своей участью курой в другой стояла посреди помещения. Мигающий свет керосиновой лампы освещал залитый кровью осиновый чурбан. В углах сарая сгустился мрак. Где-то там притаились перепуганные куры. Гаша слышала, как они тихонько квохчут, как переступают когтистыми лапами по жердине насеста. Пахло керосином и кровью. Но то был дух, не гнойно-тошнотный, как в больнице, а свежий, терпкий, здоровый.
– Не всех еще перебила? – спросила Клавдия.
– Там еще с дюжину цыпляток… Надо бы в тепло, не то передохнут… – деловито отозвалась Надежда. – И петуха еще оставила. Ради яичек. А вы-то зачем здесь? Ступайте до хаты. Мне надо дело завершить.
Она приподняла левую руку, сжимавшую ярко-желтые лапки курицы. Та висела вниз головой, раскинув на стороны пестрые крылья, вертя из стороны в сторону хохлатой головой, изредка помаргивая пустыми глазами.
– Я их ощипала и положила на ледник. Двух сварила. Только ты бульон кипятком разбавляй. Сразу крепкий не давай, – Надежда говорила отрывисто, глядя куда-то в сторону, словно пытаясь что-то разглядеть в темных углах курятника. Вот она положила курицу на чурбан, вот занесла топор. Курица застыла, даже глазами перестала моргать. Гаша прикрыла глаза. Короткий удар, тихий стук, и куриная хохлатая головка падает на окровавленный булыжник.
– Ишь ты! – засмеялась Надежда. – А Серафим мой никогда не смотрит, как я кур забиваю. Жалостливый. А ты молодец! Смелая! И племяшка твоя вся в тебя.
– Она хочет покормить твоих солдат. Эх, слыша этот вой, как не тронуться умом? – мрачно проговорила Клавдия и, громко хлюпая по грязи огромными сапогами, отправилась в хату.
– Да, – подтвердила Надежда. – Хоть кого-то спасем.
– А сами? – Гаша топталась на пороге.
От запаха крови и жженого пера у нее кружилась голова, подташнивало. В животе муторно возилось нехорошее беспокойство, щедро приправленное внезапным страхом.
– Что-то мне нехорошо! – призналась Гаша. Она смотрела на хозяйку и словно не узнавала ее. Много месяцев она каждое утро, еще до света покидала ее дом и возвращалась в него уже под покровом ночной темноты. Она видела Надежду много раз. Гаше казалась, что она знала наизусть и все ее неизменно черные платки, и невзрачные, больше похожие на монашеские одеяния платья. Гаша изучила ее лицо. Правильные, незапоминающиеся черты, бледная кожа, ослепительно-чистый, гладкий лоб, сеточка почти незаметных морщинок вокруг глаз, узкие, сложенные улыбчивой лодочкой губы, отстраненный, ускользающий взгляд. Запомнила Гаша и надеждины руки с большими, широкими кистями и длинными узловатыми пальцами. Сильные, словно мужские, они проворно и сноровисто выполняли любую работу. Они никогда не знали покоя. И вот теперь, перепачканные кровью, они сжимали тело мертвой курицы. А сама она словно стала какой-то другой. Словно снизошла наземь с горних высот, где спасалась до сей поры.
– Еще бы! – усмехнулась Надежда. – Второй год кровище да гноище, иного, чай, не видала. Без перерыва, без продыху…
Ее прервал недальний разрыв. Наверное, тяжелая бомба угодила в поле, где-то за Горькой Водой. Гаша дрогнула, перекрестилась, спросила внезапно, повинуясь странному порыву:
– Почему вы решили помочь… им?
– Надоело! – в голосе Надежды звенела ярость, спокойное лицо ее исказилось гневом. – Сколь можно терпеть? Где оно, спасение? В честном кресте? В ночи тени роятся. Одни по степи ползают, в балках да оврагах ныкаются. Голодные, холодные. Надысь к отцу приползали, пищи просили, дескать, курей отдай, картохи отсыпь. Отсыплем ежели чего! А толку-то? Зачем они ворога не прогонят? Теперь другие выползли, с той стороны Миуса пришлые. Эти не просят. Только дулами в морды тычут. Предателями обзывают. А толку-то? И тоже, чай, не прогонишь, потому как родной советской власти разведчики, хоть по виду рвань и шпана. А твои-то, Гаша, подопечные, чай, воевать могли, раз до сих пор как-то живы? Так пусть и далее живут!
Надежда воткнула лезвие топора в окровавленный чурбан. Леночка подскочила, ойкнула.
– Им надо бежать, – пробормотала Гаша. – Только сил у них нет, тетя Надя. Их бы подкормить и тогда…
Надежда провела по лицу подолом фартука, словно стараясь стереть с него ярость.
– Я слила бульон в бидон, – тихо проговорила она. – Девчонкам оставила и бабе Юлке. Завтра снесешь…
Гаша перелила суп из бидона в оловянную миску, разогрела варево на буржуйке. Помешивала пальцем, чтобы не перегреть. Потом неторопливо ложку за ложкой вливала суп Косте в рот. Все скормить не удалось – больной прикрыл глаза и, казалось, уснул. Гаша поднялась, оправила белый передник, съела несколько волокон куриного мяса из миски и направилась к выходу.
– Стой! – он крепко ухватил ее за полу ватника. – А мясо где? Бульончик-то из курятины. Должно быть и мясцо.
– Тогда не спи, а рот шире открывай, – усмехнулась в ответ Гаша. – И еще. Помногу сразу нельзя. Помрешь.
И он послушно открывал рот, и делал по ее указанию не менее двадцати жевательных движений, и не клянчил добавки, когда она отбирала миску.
Потом она уходила в соседнюю палату и кормила там, и обрабатывала пролежни, и украдкой гладила шишковатую, поросшую светлым пушком голову, и величала по имени. А еще она садилась на край койки и позволяла ослабевшей ладони сжимать ее руку.
– …Придет ли час моей свободы? Пора, пора! – взываю к ней; брожу над морем, жду погоды, маню ветрила кораблей. Под ризой бурь, с волнами споря, по вольному распутью моря когда ж начну я вольный бег?..[83] – Гаша, словно в полусне, читала отрывки из «Евгения Онегина», не заботясь о внимании слушателя. Спал ли он, грезил или бодрствовал, она знай бормотала свое, стараясь позабыть о неумолчном вое передовой.
Так прошел один день, и второй и третий. Отто затворился в реакторной, доктор Кляйбер лишь изредка выползал из анатомички, весь провонявший формалином. Доктор Рерхен бегал по двору, сыпя отборнейшим русским матом. Прыгая по непролазной грязи, он пытался отправить в тыл лабораторное оборудование и архив. Медсестры-венгерки паковали госпитальное добро. Гаша чутко прислушивалась к их разговорам. Все верно: наступление советских войск удалось приостановить. Но надолго ли? Говорили и том, что в окрестностях Горькой Воды стали появляться вражеские лазутчики. Венгры получили приказ не отлучаться из села в одиночку. Сами они ждали другого приказа, говорили о скором отходе на рубеж по правому берегу Днепра. Война возвращалась в Горькую Воду, война изготовилась к прыжку с противоположного берега реки Миус.
Леночка по-прежнему таскалась следом за Гашей по непролазной грязи до госпиталя и обратно. Она бралась за любую работу и исполняла ее с недетским старанием – мыла полы и посуду, стирала, таскала со двора дрова и воду. Лишь изредка, совершенно выбившись из сил, она пряталась под костину кровать. Укладывалась там, будто собачонка, на войлочной подстилке и засыпала среди дня на часок-другой. Из-под койки торчали ее ноги, обутые в большие кирзовые сапоги. Прибегал неугомонный Фекет, реготал на мадьярском наречии, тащил Леночку из-под кровати за ноги, надсмехался, называя ее «русской недоделкой». Леночка щурилась на бледный свет двадцативаттной лампочки и снова принималась за работу. Ее личико сделалось узким, словно сжалось, под глазами залегли синие тени.
Настал день, когда Костя поднялся на ноги и доктор Рерхен разрешил ему выйти на двор. Костя медленно прошел по больничному коридору, преодолел три ступени крыльца и уселся на завалинке. Гаша следовала за ним с миской супа в руках. Снаружи, на солнечном припеке, она кормила его с ложечки. Сначала с ней заговорил Отто. Потом явился доктор Рерхен. Этот казался совершенно довольным.
– Мы заберем его с собой в Вену, – сказал он. – Этот парень – доказательство, аргумент! Единственный из выживших!
– Есть еще и второй! – напомнила Гаша.
– Он есть, если встанет, – качал головой доктор. – А если нет…
И он махнул рукой в сторону заднего двора, туда, где в плохо отапливаемой конюшне трудился патологоанатом, неутомимый кромсатель трупов доктор Кляйбер.
Они беседовали на немецком языке, пока Костя, уперев затылок в нагретую солнышком стену, дремал. Гаша тревожно посматривала на Костю, но его лицо оставалось неподвижным.
Доктор Рерхен отошел. Костя пошевелился.
– Я не поеду в Вену, – проговорил он. – А эти… ученые доктора, если и поедут, то только в гробах.
Гаша вздрогнула.
– Ты спасала меня, – продолжал он. – Так спасай же до конца. Надо добыть оружие, и ты знаешь, где его взять.