А воздух пьяный, как вино,
И сосен розовое тело
В закатный час обнажено;
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино;
А веселое слово — дома —
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино;
Но стонет и молит: «Ты мне суждена,
О, выпей со мною хоть каплю вина».
К чему эти крылья и это вино, —
Я знаю тебя хорошо и давно.
Еще более смелые эпитеты к рифмующемуся слову «вино» находим позднее у Бродского: «буфетное», «рассветное».
Наконец, к рифменной позиции тяготеет, наряду с ключевыми для авторов словами, экзотическая лексика, позволяющая обогатить звуковой облик стиха. В нашем материале это, прежде всего, конкретные названия вин и других напитков. Хрестоматийный пример тут — мандельштамовское «шерри-бренди», появляющееся в начале и в конце стихотворения (в котором, кстати, встречаются в рифме также нейтральные коктейли и вино). Интересно, что более экзотическое «асти-спуманте» этот поэт помещает в середину строки.
Приведем несколько характерных примеров редких напитков, упоминаемых русскими поэтами в рифме:
Муската — раската — заката; Ликер — амор; Крем де вервен — вдохновен (все — Северянин); Телиани — в тумане (Мандельштам); Коньяк — маниак, Токайских — китайских (Пастернак); Клико — не страдал глубоко (Бенедиктов); Аи — дни (Вяземский), Аи — любви (Блок); Арака — забияка (Д. Давыдов), араком — мраком (Пушкин); Ратафьей — Агафьей (А. Илличевский); Ганимеду — меду! (И. Барков); Пшеничной — яичной (Б. Корнилов, стихотворение «Выпьем водки…»)
Большую коллекцию экзотических напитков и не менее экзотических рифм к их названиям находим в стихах современного петербургского стихотворца А. Голынко-Вульфсона: «Кьянти — к яствам», «горла — Russian Golden», «текилы — скулы», «Куросавы — кюрасао», «лафита — лафета», «пино-коллада — пиноккио», «свистни мне — виски», «алказельтцен — сельтерской»; у него же в конце строк без рифмы (белых) находим коктейль, джин и даже «Блади Ваньку».
Разумеется, этот пример — уже из разряда языковых игр с использованием хорошо подходящих для этой цели редких названий алкогольных напитков. В этой функции алкогольную лексику успешно использовали Вяземский («Давным-давно»), Северянин («Моя безбожная Россия…»), Саша Черный. При этом и Вяземский, и Северянин опирались прежде всего на большое количество слов, рифмующихся в русском языке с «вином»; так в стихотворении «Моя безбожная Россия…» (1924) с ним рифмуются страна, дана, до дна, луна, глубина, крутизна, весна, волна, полна, она, и снова страна — перед нами здесь, таким образом, материал для статьи в словаре рифм!
Тот же Северянин использует «винную» лексику для создания юмористической омонимической рифмы в романе «Колокола собора чувств» — передавая речь Маяковского: — «Она ко мне пришла нагою, / Взамен потребовав венца. / А я ей предложил винца / И оттолкнул ее ногою».
Наконец — попутно — нельзя не отметить, что обращение к той или иной алкогольной лексике демонстрирует безусловное падение вкусов (и нравов) в русской обществе. Если поэты XIX века воспевали (и пили) вино («а о водке ни полслова»), то затем в язык поэзии последовательно проникают и водка, и пиво (которое ранее использовалось только для сатирического изображения немцев — см. у Некрасова «Объятия хорошенькой жены, / Колпак, халат, душистый кнастер, пиво / И прочие филистерские сны…», а уже в известной песне из репертуара Вертинского (слова Б. Даева) — герой пьет «горькое пиво», рифмуя его с «живут красиво»), и разнообразные портвейны (вплоть до «Папа — стакан портвейна» у В. Цоя), и даже самогон (у Г. Горбовского) и одеколон (которого не пьет, в отличие от наших соотечественников, Ален Делон в известном хите «Наутилуса»). При этом нередко неблагородные напитки поэтизируются — см., например, у В. Салимона: «Таврическим пахнет портвейном /На даче последней левкой».
Едва ли не самый широкий спектр названий «низких» напитков использует в своих стихах — особенно из книги «Зеленая муха (русские алкоголи)» — Глеб Горбовский. Например, «Человек уснул в метро, / перебрав одеколона» (рифма — «определенно»); «не употреблял султан портвейн!» (рифма — «бассейн»); сразу три рифмы к ласкательной форме «пивко» в стихотворении «Рандеву» (ларька — пивка, пивко — легко, пивке — пузырьке); «по вынесении икон, — усердно варят самогон» и т. д. Ср. у него же употребленный в конкретном смысле термин «алкоголь»: «…окунулась душа в алкоголь» (в пушкинскую эпоху в таком значении иногда употреблялось слово «виноград» вместо «вино»).
Аналогичным образом можно говорить о пути, пройденном от античного пиршества до описанных тем же Горбовским попоек; Гандлевский совершенно точен в своем описании: «Я хлебал портвейн, развесив уши». Не случайно именно у этого поэта появляется и вывод: «Алкоголизм, хоть имя дико, / Но мне ласкает слух оно. / Мы все от мала до велика / Лакали разное вино».
…Настоящие заметки ни в коей мере не претендуют на решение той или иной конкретной научной задачи. У них куда более скромная задача: показать, как одна сравнительна небольшая лексическая группа при использовании в максимально значимых позициях максимально нагруженного семантически стихотворного текста оказывается способной не только продемонстрировать сущностно важные особенности поэтики отдельных авторов, но и обнаружить общие тенденции развития литературы (и даже общества в целом!).
Г. С. Прохоров. КоломнаМотив «пьянства автора» как преодоление семантической ограниченности текста
Мотив вина нельзя назвать сильно распространенным в средневековой литературе, тем более дидактически-апологетического свойства. И все-таки такие тексты тоже существуют. Причем мотив вина в некоторых из них относится к автору дидактического произведения.
В данной статье мы рассмотрим один из таких трактатов — «Диоптра, нашим же языком нарицается Зерцало»,[1] — в котором попытаемся определить роль винного мотива.
Русский вариант данного текста относится к концу XV века. Однако сам текст и в русскоязычном варианте XVII века считает своим читателем греков: «…вы ж вси елинци прочитаете сие Зерцало» (Л. 1 об.). Тем самым данное произведение риторически отрывается от языковой системы, в которой оно же создается.
Точно такой же процесс происходит и со временем написания этого «Зерцала». Им оказывается не какая-то «историческая дата», а мгновение дарования Библии: «Егда всех Творец и списателей же боговдохновеннаа писаниа написаша, и устроиша Святым Духом просвещаемы бысть же и се от них един преподобныи и приснопамятныи отец, иже сие божественное, и душеспасительное, воистинну Зерцало написавыи…» (Л. 1). Как мы видим, текст оказывается ни много ни мало боговдохновенным, божественным, подобным Писанию, а значит, и равным ему. Автор внешне задан как благочестивый муж.
Но вот автором (в современном понимании[2]) рассматриваемого текста оказывается пьяница: «Акоже аз, увы моего<выделено мной. — Г.П.> неразумения и небрежения <…> и на сердце человеку не взиде обтягченну и обремененну печаль ми<выделено мной. — Г.П.> пиянстве временными…» (Л. 1 об.).
Следовательно, мотив пьянства автора замыкает систему из антиномий: книга одновременно оказывается и оригиналом, адресованным грекам, и переводом; творением историческим и метаисторическим; автором которого в одно и тоже мгновение оказывается благочестивый муж и пьяница. Все вышеупомянутые категории обычно размещаются в заголовочном комплексе, характеризуя всё произведение в целом. Они задают ракурс релевантных прочтений текста, связывая его с традицией написания через время создания, тип названия и имя автора. Здесь все эти категории, изложенные в «Предисловии», оказываются антиномичными, а следовательно, читатель не получает никакой позитивной информации. Безусловно, перед нами сознательный авторский ход, который соотносится с задачей функционирования текста.
В «Предисловии» же объясняется, зачем данное произведение нужно. Оказывается, что оно функционирует, как и обычное зеркало: «…всякои души хотящеи в истинну и любяще и в сие Зерцало вницати, и своеи души рассказы зрети всегда, по все дивная нападания от вселукавых духов…» (Л. 1 об.). Обратим внимание, что отражением оказывается внутренний мир человеческой души. Естественно, полученное изображение, раз книга боговдохновенная, оказывается истинным.
Результатом правильного использования этой книги является спасение души в мире ином: «Иже сию книгу счинившаго преподобнаго мужа на возраждение, хотящим спасение получити, не токмо же яже учительными церковными повелениями, но елико сам о себе изложь. Спасение душам благонравным и православным ражающи и учащи» (Л. 3). Мы помним, что итогом прочтения является узнавание грехов своей души. Следовательно, книга дает возможность совершить покаяние («…елико сам о себе изложь»). И уже после покаяния человек становится праведным. Кроме того, обратим внимание, что когда речь идет о праведниках, жаждущих спасение, автор изображен как «преподобный муж».
Однако человек может быть настолько порабощен грехами, что он не может уже в них покаяться, хотя может и прочитать эту книгу. В этом случае не сработает задача книги. Последнее невозможно, ибо она равна Писанию, а значит должна спасать всех своих читателей. Для реализации подобной ситуации вводится второй автор, который и является пьяницей. Он не просто завершает книгу, но и читает ее: «Акоже аз, увы моего неразумения и небрежения, ибо в истинну часть вницаа…» (Л. 1 об.), но при этом не очищается от пьянства, хотя «Диоптра» — это «честило от всяких скверен». В этом случае автор и читатель как бы меняются местами по отношению к традиционным апологетическим трактатам, ибо очищенный от грехов читатель ближе к Богу, чем греховный автор. Поэтому книга обращается к читателю с просьбой о молитве за душу автора: «