Гитлеровские обноски
примеряет хам московский,
а толпа орет ему «ура!».
<…>
Ну, а может, это только сброд?
Просто сброд хмельной раззявил рот?
А то ведь послушать: хмельное, орущее, дикое…
Слишком много всяких танков, всяких пушек и солдат.
И военные оркестры слишком яростно гремят,
и седые генералы, хоть и сами пули льют, —
но за скорые победы с наслажденьем водку пьют.
Я один. А их так много, и они горды собой,
и военные оркестры заглушают голос мой.
Мотив алкоголя / пьянства выполняет явно дискредитирующую функцию в изображении Сталина и его окружения:
Он маленький, немытый и рябой
и выглядит растерянным и пьющим…
<…>
Его клевреты топчутся в крови…
Стоит задремать немного,
сразу вижу Самого.
Рядом, по ранжиру строго,
собутыльнички его.
<…>
Сталин бровь свою нахмурит —
Трем народам не бывать.
<…>
А усы в вине намочит —
все без удержу пьяны.
Вряд ли случайно пьянство становится в стихах Окуджавы почти обязательной характеристикой образа палача, будь то Сталин (высшая карательная инстанция страны) или исполнитель смертного приговора отцу поэта:
А тот, что выстрелил в него,
готовый заново пальнуть,
он из подвала своего
домой поехал отдохнуть.
И он вошел к себе домой
пить водку и ласкать детей,
он — соотечественник мой
и брат по племени людей.
Вот город, где отца моего кокнули.
Стрелок тогда был слишком молодой.
Он был обучен и собой доволен.
Над жертвою в сомненьях не кружил.
И если не убит был алкоголем,
то, стало быть, до старости дожил.
Вероятно, по этой причине отказ от алкоголя может получать положительную оценку. Сектантов-молокан труд и трезвость превращают в праведников, почти в развоплощенных ангелов:
Взяли в руки тяжкий плуг,
не щадя ни спин, ни рук.
<…>
Шли они передо мною
белой праведной стеною,
лебединым косяком.
<…>
Я им водочки поднес,
чтоб по-русски, чтоб всерьез.
Но они, сложивши крылья,
тихо так проговорили:
«Мы не русские, браток, —
молочка бы нам глоток…».
И запели долгим хором
о Христа явленье скором.
<…>
…сонмы ангелов прозрачных
в платьях призрачных до пят,
вскинув крылья за спиною,
все кружились предо мною…
3. В третьем типе контекстов мотив алкоголя имеет наиболее богатую семантику, поскольку оказывается связан с целым рядом принципиально важных мотивов лирики Окуджавы: творчества, поэтического братства; любви; родины; поисков истины и смысла бытия. Отличие контекстов подобного рода от полушуточных (чаще ролевых) стихотворений, рассмотренных в п.1, состоит в следующем: алкоголь, оставаясь атрибутом праздничного / ритуального застолья, не расслабляет и / или ввергает человека в забытье, а, напротив, выступает катализатором душевных и творческих сил, приобщает к чистой радости существования. В этом случае питие приводит к принципиально иному по сравнению со «снятием напряжения» результату — к особому пограничному состоянию сознания, высокому опьянению, когда лирический субъект обретает внутреннюю трезвость взгляда, мудрость, благодаря чему восстанавливает гармонию с самим собой и с миром и постигает некие важнейшие бытийные истины. Именно в таких контекстах речь чаще идет о вине, в котором акцентируется его естественное, природное происхождение от виноградной лозы:
Вершатся свадьбы. Ярок их разлив.
Застольный говор и горяч, и сочен.
И виноградный сок, как кровь земли,
кипит и стонет в темных недрах бочек.
Виноградную косточку в теплую землю зарою,
и лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,
и друзей созову, на любовь свое сердце настрою…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Связь мотива вина с мотивом симпосиона, включенность семы «вино» в традиционный для мировой лирики устойчивый смысловой комплекс «вино-поэзия / песня-творческое братство-дружеское единение-радость жизни», взаимодополняющими гранями которой являются смех и слезы, — все это оказывается значимым и в поэтическом мире Окуджавы:
…мы все тогда над Курой сидели
и мясо сдабривали вином,
и два поэта в обнимку пели
о трудном счастье, о жестяном.
<…>
…Поэты плакали. Я смеялся.
Стакан покачивался в руке.
Не угодно ль вам собраться
у меня, в моем дому?
Будут ужин, и гитара,
и слова под старину.
<…>
Ни о чем не пожалеем,
и, с бокалом на весу,
я последний раз хореем
тост за вас произнесу.
Названный семантический комплекс может подвергаться стяжению:[228]
Как вино стихов ни портили — все крепче становилось.
— или дополняться любовным мотивом:
Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том, вчерашнем,
быть влюбленным и не думать о спасенье,
пить вино из черных кружек, хлебом заедать домашним,
чтоб смеялась ты и плакала со всеми.
Любовь включается в рассматриваемый семантический комплекс как явление сродни искусству (поэзии), с одной стороны, и опьянению, с другой:
…всюду царит вдохновенье,
и это превыше всего.
В застолье, в любви и коварстве,
от той и до этой стены,
и в воздухе, как в государстве,
все страсти в одну сведены.
Вот поэт, тогда тебя любивший,
муж хмельной — небесное дитя…
В зависимости от описываемой лирической ситуации параллель «женщина / любовь / дарение любви — виноград / вино / питие вина» может существовать и отдельно от описанного выше семантического комплекса, а также дополняться другими мотивами, например, жертвенности:
А ты опять,
себя раздаривая,
перед нашествием
стоишь одна,
как виноградинка
раздавленная,
что в тесной рюмочке —
у дна…[229]
— или обожествления возлюбленной,[230] с присутствием в тексте прозрачных христианских аллюзий:
Море Черное, словно чашу с вином,
пью во имя твое, запрокинувши.
Наконец, еще одной важной составляющей комплекса «вино-поэзия / песня-братство-любовь» становится у Окуджавы мотив родины (по отцу) — Грузии,[231] что объясняется, по всей видимости, совершенно особым, многократно воспетым статусом вина и ритуала винопития в грузинской культуре. Так мотив вина оказывается связан еще и с мотивом ностальгии:
Там мальчики гуляют, фасоня,
по августу, плавают в нем,
и пахнет песнями и фасолью,
красной солью и красным вином.[232]
Перед чинарою голубою
поет Тинатин в окне,
и моя юность с моею любовью
перемешиваются во мне.
Тема Грузии, грузинской песни и застолья присутствует в цитированных выше текстах: «Последний мангал» (см. также посвящение стихотворения Джансугу Чарквиани и Тамазу Чиладзе), «Грузинская песня», «Детство» («Я еду Тифлисом в пролетке…») — и др. Окуджава рисует идеальный образ края, куда едут «по этим каменистым, по этим / осыпающимся дорогам любви» (С. 237), где «всюду царит вдохновенье» (С. 433), где «в воздухе <…> все страсти в одну сведены» (С. 434) и одухотворяют каждую деталь пейзажа: