Мотив вина в литературе — страница 29 из 35

Были листья странно скроены, похожие на лица…

<…>

…веселился, и кружился, и плясал хмельной немного

лист осенний, лист багряный…

(«Осень в Кахетии». С. 200.)


«…Путешествие наше самое главное / в ту неведомую страну» (С. 238) — это попытка воплотить в жизнь, «привязав» к определенному культурно-географическому ареалу, поэтическую мечту о земном рае, о крае юности, вдохновения и любви. И вино оказывается не только необходимым штрихом в картине такого идеального мира, но и средством приобщения к нему. Стихотворение «Руиспири», практически полностью выстроенное в этой логике, имеет подзаголовок «Шуточная баллада». Юмор, во-первых, смягчает некоторую пафосность текста, в особенности его финала, и, во-вторых, сопровождает развитие лирического сюжета, помогая субъекту речи отрешиться от обыденности: не случайно духанщик — «счастливый обманщик», проводник лирического «я» в новом для него мире — «хохочет» и «как будто бы дразнится», «смеется, / бездонный свой рот разевая» (С. 289). Отказываясь беседовать с лирическим «я» «так, не в разлив», духанщик учит его, пьющего «неумело и скверно», не просто пить, а «весело жить», учит блаженной «праздности» (Там же). Парадоксальным образом потребление виноградного вина в фольклорно-гиперболизированных количествах приводит не к пьяному помрачению разума, а, наоборот, к особого рода просветлению, чувству очищения и возвращения к себе самому, к своей подлинной сути:

Десять бочек пусты.

Я не пьян.

<…>

Он — двухсотый стакан

за мое красноречие:

«С богом!»

Двадцать бочек лежат на дворе,

совершенно пустые.

<…>

Сорок бочек лежат на дворе.

Это мы их распили

на вечерней заре

на краю у села Руиспири!

Все так правильно в этом краю,

как в раю!

Не его ли мы ищем?

Я себя узнаю,

потому что здесь воздух очищен.

Все слова мной оставлены там,

в городах,

позабыты.

Все обиды,

словно досками окна в домах,

позабиты.

<…>

Нет земли.

Вся земля — между небом и мною.

Остальное —

одни пустяки.[233] (С. 290.)

То особое, пограничное состояние сознания, в котором оказывается субъект речи, позволяет ему переосмыслить свои отношения с миром и почувствовать единение с ним:

Мне духанщик подносит туман

(я не пьян)

вместе с этой землею

влюбленно.

<…>

Он зарю

мне на блюдце подносит… (С. 291.)

Ритуал винопития становится исцелением души, а духанщику — почти высшему существу, носителю неземной мудрости — приписываются власть над природой, особые знания и могущество;[234] он лечит, утешает, благословляет:

Он в ладонь мое сердце берет,

он берет мою душу,

как врач, осторожно…

И при этом поет…

<…>

…и лежат они: сердце, душа.

Свежий ветер ущелий и речек

между ними струится, шурша:

лечит, лечит…

<…>

…и трезвее, чем бог,

вслед за мной — на порог:

провожает,[235]

и за счастье дорог

тост последний свой

провозглашает. (С. 291–292).

Полученное в результате высшее знание навсегда преображает субъекта речи, прошедшего через церемонию винопития — своебразную инициацию — и обретшего «белые крылья», новый взгляд на жизнь, новое мерило ценностей:

Где-то там, по земле, я хожу,

обуянный огнем суеты

и тщеславьем охвачен,

как жаждой в пустыне…

Но отсюда, как бог, я гляжу

на себя самого с высоты… (С. 292.)

Очевидно, что идеализированный образ Грузии, картины грузинского застолья, национальных праздничных ритуалов показаны извне, с точки зрения человека иной культуры. Русский поэт Окуджава творит собственную версию мифа об утраченном рае[236] («Все так правильно в этом краю, / как в раю! / Не его ли мы ищем?» — С. 290), в создании которой концептуальную роль играет мотив вина.

К. Котынска. Варшава«Что на горизонте?», или Дюжина венецианских украинских тостов

Юрий Андрухович — один из самых популярных и самых читаемых современных писателей в Украине, патриарх литературной группы «Бу-ба-бу», которая восстановила в украинской литературе традицию карнавала, бурлеска, литературной игры. В начале 1990-х гг. Андрухович, тогда очень интересный поэт, теплый лирик и одновременно тонкий иронист, оставил поэзию для прозы — многочисленных эссе и романов, среди которых «Рекреации» (1992), «Московиада» (1993) и «Перверзия» (1996).

В значительной мере в прозе Андруховича легко найти продолжение имевшейся уже ранее — в его стихотворениях и поэмах — постмодернистской игры с действительностью, с каноном, со стереотипом. В романах «Рекреации» и «Московиада» автор заставляет читателей совсем по-другому увидеть запечатленные за века в бронзе и мраморе персоналии и штампы украинской культуры, а также такие категории как центр — периферия, личность — общество и другие. Часто это вызывает резкую реакцию; здесь самый колоритный пример — история романа «Рекреации», напечатанного в ежемесячнике «Сучаснисть» («Современность»), в первом его выпуске, изданном в Киеве после 50 лет работы журнала в эмиграции.

Сюжет романа относительно прост: в провинциальном городке происходит всемирный праздник украинской поэзии. И съезжаются туда молодые, осиянные славой поэты — оторванные от жизни, напыжившиеся от гордости; ведь поэт — это в славянской традиции Пророк, святoй. Но они ходят в дырявых носках, думают только о том, как бы себя показать, переспать с кем-то, что-нибудь на халяву съесть или еще лучше выпить. Действие происходит в бурлескном карнавале, посреди толпы невероятных, совсем несерьезных лиц. Представьте себе, пожалуйста, влияние романа на читателей-эмигрантов — серьезных украинских интеллигентов-националистов… Конечно, значительная группа подписчиков, крича: «Осквернение национальных святынь! Конец света! Содом и Гоморра! как это возможно! и так далее», угрожала срывом подписки.

Но все это — общий фон. Переходим к роману «Перверзия» и к дюжине тостов, провозглашенных и выслушанных главным героем романа, Стахом Перфецким и спутником его Антонио Делькампо, викарием церкви Сан Микеле на одноименном острове в Венеции в первое воскресение после среды, начинающей великий пост.

Откуда взялся Станислав Перфецкий на острове и кто он такой? Он — украинский писатель и художник, приехавший в Венецию принять участие в семинаре «Пост-карнавальное безумие мира: что на горизонте?». Ненароком он оказывается участником детектива; у него появляется выбор: убить или быть убитым. Пытаясь уйти от судьбы, он мечется по городу и попадает на упомянутый остров.

И вот картина, элементы которой я попытаюсь проанализировать: Венеция, остров, ночь, кладбище. Двое случайных знакомых сидят, смотрят на далекий город, провозглашая тосты, пьют вино, поют песни, разговаривают.

Венеция сама по себе — город с очень богатой литературной репутацией, а кроме того — город, у которого много лиц: с одной стороны — церкви и священный порядок мира, с другой — карнавал.

Остров — одиночество, удаление, традиционное место размышлений и принятия решений. Ночь на кладбище — после литературы эпохи романтизма и триллеров комментарии, мне кажется, излишни.

На этом символическом фоне герои фрагмента провозглашают не менее символичные тосты. Принцип их конструкции прост: очередной номер тоста становится поводом для чествования того, что этот номер означает. Первый тост звучит в честь Бога, Абсолюта, единства. Но обратим внимание, что — по «Словарю символов» Владислава Копалинского — единица и символ начала, предок всех остальных отсчетов,[237] так что в этом контексте ее можна считать и источником всех последующих тостов. Так и происходит: далее возникают ассоциации, связанные с христианской традицией, хотя и включающие в себя необходимые для Андруховича элементы словесных и контекстуальных игр.

Так, второй тост — за два мира, двойственную природу Иисуса, второе пришествие Христа, Каина и Авеля, хлеб и вино, и — внимание — две рыбы, потому что — цитирую: «К сожалению, больше у нас на столе не было».[238] Однако автор немного лукавит — в библейском тексте также было пять хлебов и ДВЕ рыбы. Три — это Троица, три сына Ноя. Четыре — конечно, четыре евангелия, четыре греха, что вопиют об отмщении неба, среди которых (снова цитата): «Не знаю почему — задержка зарплаты». Но автор еще раз дукавит: он знает, что мы знаем, что он все-таки знает, почему: ведь четвертого числа — день зарплаты бюджетникам (быть может, потому, что «4» символизирует материальный мир[239]).

Однако в римско-католической традиции грехов, что вопиют об отмщении неба, не четыре, а пять: кровь Авеля, грех содомитов, жалобы народа в Египете, жалоба иностранца, вдовы, сироты и в конце концов — несправедливость к найомному рабочему, в чем тоже можно увидеть «задержку зарплаты».

Пять — пятикнижие, шесть — шесть истин веры и шесть дней сотворения мира. Перфецкий же предлагает: «За произведение 6 и 111», что вызывает неодобрение викария. При этом счете автор позволяет себе небольшую шутку, перечисляя именно шесть предметов, лежащих в это время на столике: бутылки (то есть вино), хлеб, сыр, рыба, лук, виноград. Каждая из этих вещей может — как на картине фламандского мастера XVII в. — вызывать свои ассоциации.