Мотив вина в литературе — страница 8 из 35

Полное отрицание страха смерти — главный тезис пирующих. Священник тоже призывает победить страх смерти. Но это победа не через отрицание страха, а через его приятие: страх смерти нужно принять как явленность Тайны бытия, как «трепет естества» (Державин) перед ней. «Ступайте по своим домам» — т. е. примите в свои души страх смерти, необходимое условие перехода в вечную жизнь. Сам Священник прошел этот путь, потому он на кладбище, в самой гуще чумной заразы. Он принял страх смерти и преобразовал его в себе, одержал победу над ним. Но страх живет в душах тех, кто отринул его, в душах, «страстьми томимых».

В таком контексте «бессмертье», которое воспевает в своем гимне Вальсингам, и вечная жизнь, на которую уповает Священник, выступают не синонимами, а антонимами. «Бессмертье» теряет в своих смысловых контаминациях свою изначальную суть — вечную жизнь: «бес-смерти» может значить и «бес-жизни»; или «бес-смерти» как «бес-жизни». Жизнь вечная подразумевает смерть в жизни и «жизнь» в смерти.

Таким образом, благодаря вину, которое воплощает себя в оргиазме, возникает важнейшая для понимания смысла произведения антиномия «ума» и «безумия» — жить «своим умом», по субъективной, просчитанной, выверенной схеме, значит, жить «безумно»; жить «умно», «по уму», по нормам, данным извне (которые декларирует Священник), значит, жить «не своим умом». Оргиазм у Пушкина не самоцель, а средство воспроизведения драматичнейшей коллизии Нового времени, смысл которой заключается в потребности человека к отделению от «коллектива», к самоопределению. Позиция Вальсингама — героя, нарушающего установленный миропорядок, не может быть оценена однозначно негативно. Она может представлять собой пример «анти-поведения» (В. Н. Топоров), актуализирующего культурную традицию «самоопределения», характерную для европейской литературы и европейского сознания.

Смысловая подвижность, неоднозначность произведения создается за счет того, что пирующие не приемлют модель мироустройства, разделяемую большинством, коллективом (здесь — христианским), но и не являются богоборцами. Для них «бессмертье», жизнь души после смерти — неоспоримая ценность. Более того, в столь значимый момент своей жизни они обращаются к отработанным многовековым опытом формам контакта человека с миром обрядовым.

Здесь уместно вспомнить мысль Ю. М. Лотмана об уникальности финала «Пира во время чумы»: «…спор Председателя и Священника, их напряженный диалог исключителен в контексте „Маленьких трагедий“ — он лишен взаимной враждебности. Пути у них разные, воззрения антагонистические, но враг один — смерть и страх смерти. И завершается их спор уникально: каждый как бы проникается возможностью правоты антагониста».[55] В «уникальном» финале пушкинского «Пира…» герои, не подменяя друг друга, используя «привилегии своего единственного места» (М. М. Бахтин), сходятся в общем осознании реальности иной позиции, им открылось общее — понимание «оправданности» иных взглядов и принципов. Факт противостояния героев, их первоначальное стремление «слить» другого с собой в своем образе мышления оборачивается фактом их единения. Замкнутость пирующих, их самоконсервация и разомкнутость Священника, полное вверение себя «стихии» времени, неисповедимости путей сошлись в одной точке, явили себя как два кардинальных измерения человеческой жизни, художественного события и самого мироустройства. Финал воспроизводит отношения, в основе которых признание самоценности другого, отказ от нивелировки иного, отличного от моего, образа мышления: «Что мне от того, что другой сольется со мною? Он увидит и узнает только то, что я вижу и знаю, он только повторит в себе безысходность моей жизни: пусть он останется вне меня, ибо в этом своем положении он может видеть и знать, что я со своего места не вижу и не знаю <…> ибо моя жизнь сопереживается им в новой форме, в новой ценностной категории — как жизнь другого человека, которая ценностно иначе окрашена и иначе приемлется, по-иному оправданна, чем его собственная жизнь».[56]

С финалом исследователи связывают «отчуждение» Вальсингама «от себя» не только прежнего, но и нынешнего.[57] Позиция «внутренней раздвоенности» оставляет перспективу полной аннигиляции героя под большим вопросом. Выключенность героя из общей иерархии мира, его исключительность — оборотная сторона его бытийной активности, стремление к сосуществованию с бытием: закрытость, которая активизирует открытость, замкнутость, которая активизирует разомкнутость.

«Анти-поведение», по определению В. Н. Топорова, есть «особый случай», «когда снимаются „законосообразные“ правила (норма) поведения. Отказ от них… преодоление их во имя разрыва с рабством объективации и обретения состояния высшей полноты, реализации своей судьбы имеет место при выходе человека в сферу свободы… которой он может ответить только своей открытостью, т. е. ее, свободы, приятием. На этом пути человек выходит за пределы любого „законосообразного“ эмпирического опыта (и знания), сознательно или бессознательно избирает неопределенность, полагаясь не на „законы“ жизни, а на высший смысл мира и на свою соприродность ему, в конечном смысле — на свою способность внимать этому смыслу и в зависимости от него строить свое поведение, которое в этом случае невыводимо из нужд и императивов „низкой“ жизни».[58]

В соответствии со схемой «анти-поведения», Вальсингама можно отнести к людям особой породы. Он — «динамически ориентированный фаталист», который ищет «в хаосе возможностей свой единственный шанс на необщих путях, а ими оказываются обычно такие пути, которые расцениваются коллективным сознанием… как неправильные, неэффективные, ошибочные, заведомо плохие».[59]

В «Пире во время чумы» Священник является представителем этого коллективного сознания, ориентированного на систему ценностей, по отношению к которой символическое поведение Вальсингама является «безбожным», «развратным», «ненавистным», «бесовским», т. е. реализует идею «отпадения» от общепринятого, идею греха. Наоборот, «законосообразное» поведение неприемлемо для пирующих, т. к. несет в себе прагматический смысл.

Как видно, вино «запускает» не только антиномию «ума» и «безумия», но и ряд других смыслообразующих антиномий произведения: иррационализм, полное отсутствие расчета в жизни, которые оборачиваются прагматизмом (мир Священника); и рационализм, выверенность, просчитанность реальности, которые оборачиваются полной неопределенностью, отсутствием какого бы то ни было прагматизма (пирующие).

Однако семантика «анти-поведения» оживляет также смысл, который в тексте не содержится непосредственно, но существует подспудно. Признавая высшую ценность и высший смысл «законосообразного» поведения («признаю усилья / Меня спасти…» — 421), пирующие строят свое поведение по принципу «отпадения» ради выделения и вознесения коллективных ценностей над собственным «беззаконьем», ради отделения, ограждения высших ценностей от «разврата», «бешенства», Хаоса: «Не могу, не должен / Я за тобой идти» (421). Такой духовный «заряд» — самопожертвование — мог быть оценен только лицом духовным — старым Священником.

А. Ф. Белоусов. Санкт-Петербург«Как в вашем званье не пить!»

Есть в рассказе И. С. Тургенева «Два помещика» любопытный эпизод. Это — разговор одного из помещиков со священником. Изумляясь тому, что священник не пьет, помещик восклицает: «Что за пустяки! Как в вашем званье не пить!».[60] Характерно, что именно живущий на «старый лад» Мардарий Аполлоныч Стегунов не понимает, как священник может быть трезвенником.

Это противоречило традиционным представлениям о служителях культа. Они должны были пить, потому что их роль в семейных и календарных праздниках не ограничивалась одним лишь отправлением церковных служб, но и предполагала самое активное участие в обильных возлияниях, которыми сопровождались народные праздники (когда «кто празднику рад, тот до свету пьян»). Об архаичных корнях этого обычая, возможно, свидетельствуют наблюдения некоторых иностранцев о превосходстве древнерусского духовенства над мирянами в пьянстве,[61] что показывало и доказывало особую жизненную силу, которой с давних пор следовало обладать служителям культа. Отношение к пьянству духовных лиц меняется с XVII века, но это затронуло только передовые круги общества, осуждавшие этот «низкий порок», тогда как само духовенство считало его «слабостью извинительной»[62] (не говоря уже о мужиках, которые и в ХIХ веке сочувствовали пьяному священнику и оправдывали его: «…ныне, матушка, праздник великий, обижать человека не следствует. Не трожь его — человека-то — по таким временам, — пущай его пьянствует, — на то и праздник самим господом даден…»[63]). От репутации «пьяниц» духовенство избавляется лишь в ХХ веке.[64]

Основной причиной своей «слабости» духовенство считало семинарское воспитание.[65] Обстановка «бедственного школьнического жития» была суровой и тягостной, поэтому ученики мечтали об одном: как бы вырваться из духовного училища. Алкоголь помогал семинаристам почувствовать себя свободными. Их потребность в забытьи была столь велика, что семинарское пьянство нередко кончалось безудержно буйным разгулом. От попойки — к порке и от порки — к попойке, — так жил настоящий «бурсак». Естественно, что мотивами «пития» и «разгульной жизни» пронизана вся семинарская субкультура.[66]