Моцарт и Сальери. Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова — страница 27 из 66

л написать оттого, что растрачивал себя на эту – безусловно крайне важную – просветительскую деятельность?[262]

Впрочем, Эйдельман этим в значительной степени компенсировал свою потребность общаться с внимающей каждому слову аудиторией, как когда-то гениальный исследователь русской литературы XVIII века Г. А. Гуковский словесно набрасывал с кафедры положения будущих книг.

Историческая проза Н. Я. Эйдельмана оказала влияние даже на его антагониста в глазах читающей публики В. С. Пикуля, чье творчество было и остается невероятно популярным. На Третьих Эйдельмановских чтениях в 1993 году историк литературы А. С. Немзер говорил

об эволюции творчества Пикуля от подражания историческому или нравоописательному роману второй половины XIX века до подражания не кому иному, как Эйдельману, чья популярность среди интеллигентных читателей вызывала у Пикуля соревновательный пыл и на чьей прозе Пикуль явно учился (другой вопрос, насколько уроки пошли впрок)[263].

Тяга читающей публики к истории, и отсюда популярность не только таких титанов исторического романа, как В. С. Пикуль, но также и более «интеллигентских» писателей – Натана Эйдельмана, упомянутого Юрия Давыдова или Якова Гордина, – происходила еще и от духа эпохи позднего Брежнева – стабильности, напоминающей вечность.

Не имея собственного содержания, мысля себя «концом истории» (ясно, что коммунизма не будет, но зато социализм уж такой развитой, что дальше некуда), время это отличалось своеобразной ностальгической всеядностью. Официоз по-своему, противостоящие ему духовные силы по-своему пребывали в грезах о былом, старательно выискивая в далеком или близком прошлом нечто привлекательное и в то же время схожее с днем сегодняшним. В «вечности по-советски» должно было найтись место всему: мистифицированной Древней Руси и мистифицированной эпохе революции, вымышленному XIX веку и вымышленным шестидесятым годам. Вкус к истории, очевидный в исканиях многих замечательных писателей, постоянно «испытывался на прочность» аудиторией, искавшей в прошлом не движения противоречий, но удобного антиквариата. Проблема заключалась не в том, что Пикуль вытеснял Эйдельмана, а в том, что публика была готова читать Эйдельмана (или Трифонова, или Юрия Давыдова), так сказать, «по-пикулевски»[264].

Пикуль же был серьезной отдушиной после советской реалистической литературы с ее принципами идейности, борьбы хорошего с лучшим и т. д. Сочинения, в которых автор вел повествование так, «будто ему дано право кроить и перекраивать былую жизнь – и все дозволено»[265], были увлекательным чтением без подтекста:

Семидесятые годы были временем триумфа Валентина Пикуля. К политической оппозиции Пикуль, разумеется, никакого отношения не имел, его успех не в последней степени объяснялся тем, что его романы представляли неофициальный вариант отечественной истории. В них идеологию заменила физиология. Даже вполне достойные исторические романы советского периода были романами идеологическими, а лучшие из них – как «Смерть Вазир-Мухтара» – напряженно идеологическими. Средний читатель, уставший от идеологии вообще, предпочел деидеологизированные, растянутые до романных объемов квазиисторические анекдоты Пикуля. И это тоже была своя форма неприятия системы[266].

Устоялось мнение, что во многом силами Н. Я. Эйдельмана был создан феномен «декабристского мифа», через призму которого многие историки и литераторы доносили до читателей свой морально-нравственный посыл, идею внутреннего противостояния:

Опыт декабристов, который он широко пропагандировал, был важен для него как опыт психологической несовместимости порядочного человека с деспотизмом, как опыт самопожертвования ради братьев меньших, как опыт неистребимого нравственного протеста[267].

Для трудов Эйдельмана-писателя оставалось характерным привлечение массы разнообразных, подчас неизвестных широкой публике источников; его работа о Лунине в серии ЖЗЛ была оценена не только широким кругом читателей (мономанов этой серии было всегда немало), но и крупными историками[268]. Критик О. Г. Чайковская, говоря об этой биографии, писала, что «„Лунин“ Эйдельмана – это книга-событие, книга-открытие»[269]. По словам Я. А. Гордина, эта книга «воспевала предельно независимую личность и предельную независимость мысли», «воспринималась как призыв к игнорированию системы, интеллектуальному бунту»[270].

Здесь мы должны оговориться, что мифологизация сочинений о декабристах как некой фронды внутри литературы выглядит скорее стремлением литературоведов или историков сформировать внешне привлекательную теорию, нежели отражает реальное положение дел в литературе послевоенной эпохи. То есть и приведенные выше слова Я. Гордина о воспевании независимости личности и мысли, как и формулировки С. Э. Эрлиха об Эйдельмане («лидер литературной фронды», «одаренный герценовский эпигон», соавтор «эйдельмано-окуджавской аранжировки мятежного мифа: „Мы – декабристы. Они – палачи“»[271]) – скорее призваны утвердить теоретические построения их авторов, нежели отражают действительное стремление Н. Я. Эйдельмана и его литературных современников.

Налицо здесь не мифологизация декабризма, а более широкая тенденция (даже можно сказать, традиция) создания беллетризованных биографий тех фигур, которым было позволено в условиях советской власти иметь отдельно изданную биографию, то есть преимущественно революционеров всех времен, и вполне объяснимое «стремление многих авторов показать своих героев как людей новой нравственно-психологической формации»[272]. Конечно, если искусственно выделить декабристов из безбрежного моря деятелей так называемого освободительного движения, то у них будут отмечены общность и мифологизация героев, но то же самое будет и с жизнеописаниями и народовольцев, и деятелей революций 1905 и 1917 годов, и героев Гражданской войны… Другой вопрос, что биографии профессиональных революционеров к тому времени уже навязли в зубах, отчасти и по причинам их невероятного числа и низкого литературного качества, тогда как декабризм был (и остается) овеян ореолом романтики и благородства. Не последнее значение имеет еще и то, что массовый читатель в целом, что показал интерес к творчеству В. Пикуля, более интересуется жизнью благородных сословий, нежели героев рабоче-крестьянского происхождения. И довольно важно в данном контексте привести дневниковую запись Давида Самойлова от 21 сентября 1982 года, которая комментирует чтение двух книг в серии «Пламенные революционеры»: «Читал роман Давыдова. Читал Эйдельмана о Пущине. Общность и современность идей: обоснование конформизма»[273]. Какой уж там «интеллектуальный бунт»…

Поэтому мы не можем принимать за истину утверждение, что

Судя по его дневникам, Эйдельман мучился двойственностью своего положения – неприятием советской реальности и неготовностью к радикальному действию. Речь шла, естественно, не о вооруженной борьбе, но о прямых высказываниях во время выступлений[274].

С перспективы сегодняшнего дня трудно сочувственно отнестись к такой трактовке внутреннего конфликта писателя: принадлежа к интеллигенции, будучи одним из властителей умов современников, Эйдельман был человеком, лояльным власти, и его волновал вопрос не о том, как эту власть сбросить, а как при этой власти нормально жить и плодотворно трудиться в избранной им специальности писателя и просветителя.

При этом мы не пытаемся опровергнуть тезис, что вынужденный уход в определенные жанры есть следствие несвободы в обществе. Как было это и в довоенные годы, когда в 1929‐м Лидия Гинзбург записала для памяти:

Исторические романы и детские книги – для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает писателя, не договорившего свое отношение к миру[275].

Книга «Большой Жанно», над которой вскоре скрестились клинки критиков, вышла в свет в начале сентября 1982 года; уже 2 сентября Эйдельман записал в дневнике: «Получил первую порцию Пущиных!»[276] Разослав друзьям экземпляры, автор уехал в отпуск в Грузию, а вернувшись 26 сентября в Москву, отпраздновал выход книги в редакции «Пламенных революционеров», записав в дневнике: «Вечер (обмыв)»[277]. Это была книга, совсем не похожая на его прежние сочинения: «Самая эстетически совершенная книга Эйдельмана», в которой «биография превращается в роман»[278].

Перед отъездом в отпуск писатель успел дать интервью, в котором говорил:

Только что вышла книга «Большой Жанно». Это я впервые сочинил за своего героя: якобы дневник Ивана Пущина перед смертью. Сочинял через документы. Составил для этой работы даже словарь языка Пущина. Это как бы его последнее путешествие. Получилось ли – судить не мне, но задача была трудная и увлекательная[279].

«Большой Жанно» стал последним его художественным повествованием о декабристах.

Книги Н. Эйдельмана о Лунине – «Лунин», Муравьеве-Апостоле – «Апостол Сергей», Пущине – «Большой Жанно» (первая увидела свет в серии ЖЗЛ, две другие – в серии «Пламенные революционеры») – эти три книги, полно и завершенно существующие каждая сама по себе, при всем их несходстве в задаче и методе отбора материала, построении, стилистике, составляют нечто цельное – трилогию, вместе являют широкую, насыщенную серьезнейшими раздумьями, крупными, пластическими образами, яркими, многозначными подробностями картину первого этапа русского освободительного движения